дочки – тоже крепкий характер. Мама ушла из дому. В Могилеве, работая на швейной фабрике, мама и познакомилась со студентом-медиком – это, значит, с папой.
Толя помнит, как собирались посылки с луком и чесноком. И с копченостями.
Потом стали приходить посылки «из Алдана». Старший мамин брат работал на приисках бригадиром и на какие-то чудодейственные «боны» мог покупать шерсть и хорошую обувь.
– Вот и ваших стариков, – напоминает Грабовская. – За то, что работали с утра до ночи, не жалея ни себя, ни детей.
Мама, отчужденно нахмурившись, молчит.
– Свет такой, – опять тянет свое маленькая женщина. – Сколько той жизни человеку, и ту не проживет.
Но мама уже и не смотрит в ее сторону, заговорила с Надей о другом.
Женщина одиноко сидела в сторонке и словно укачивала свою большую бесформенную тень на стене. Потом поднялась и ушла с теми же причитаниями. Толя со злостью подумал, что звучат они назойливо и фальшиво.
У Нади вырвалось:
– Не переношу эту божью коровку. Не зря говорят, что у этих маленьких невинных козявок кровь ядовитая. И как вы можете с ней, Анна Михайловна?
Мама задумчиво возразила:
– Нет, она неплохая женщина и много помогла мне, когда я училась. Но, кроме обиды своей, ничего знать не способна.
И вдруг, уж сердито, добавила:
– Нашла время!
Первая зима
После того злого разговора с Казиком Виктор почти не заглядывал. Чтобы показать, что он не принимает всерьез его нелепые слова о «полицейской винтовке», Толя несколько раз бывал у Виктора, но всякий раз уходил с ощущением, что Виктор становится и в самом деле все более странным и чужим. Говорить с ним не о чем, даже фронт его, кажется, мало интересует. А однажды Толя застал его за холстом. Виктор накладывал грунт, деловито насвистывая.
У Любови Карповны на лице торжество и беспокойная радость. Она ходит по комнате почти на цыпочках, словно опасаясь спугнуть удачу.
– Что ты ходишь, как возле горячей плиты? – не сдержался сын.
С деланным безразличием Любовь Карповна отозвалась:
– Да вот смотрю – потолок бы побелить.
– Самое время.
Во дворе залаял Дезик.
– О боже, немцы!
В сенях – чужие резкие голоса, мерзлый стук сапог.
Даже не взглянув на гостей, Виктор продолжал заниматься своим делом. У немцев одинаково яркие носы, у одних на головах что-то вроде женских платков, у других – кроме зеленых пилоток еще черные наушники из бархата, щеки подперты жесткими, побелевшими от дыхания воротниками. Кажется, что от металла автоматов, гранат, круглых противогазных коробок им да и в мире еще холоднее.
– Кальт, – входят, сообщают они по очереди.
Последним порог переступает немец без наушников, моложе остальных. Он не лезет к печке, подходит к Виктору. С жесткой веселостью в помаргивающих глазах он смотрит на сосредоточенно мажущего холст хозяина. У молодого немца руки, покрытые золотистой шерстью, так и играют на вороненой стали автомата, а в светлых глазах что-то переливается. Он очень напоминает молодого звереныша, у которого все чешется: зубы, когти, бока.
– Почему здесь, почему не там? – спрашивает он, кивнув головой, видимо, в сторону Москвы.
Виктор словно и не слышит его.
– Мужчина не зольдат – плёхо, – с искренним презрением произносит звереныш.
– Плёхо, – соглашается Виктор.
Звереныш надвинулся, спросил угрожающе:
– Партизан?
– Пан, пан, никс партизан, – горячо заговорила Любовь Карповна, – цивильный, он есть цивильный, художник. Краски… рисует… Что ты дразнишься, зараза. – Последнее – Виктору.
– Никс партизан, – повторил Виктор, нагло показывая немцу глаза. В его глазах тоже что-то играет.
– Рус! – крикнул немец. Упершись автоматом Виктору в грудь, левой рукой коротко ударил его по лицу. Остальные немцы, услыхав слово «партизан», зашевелились, надвинулись.
Виктор стоит у холста какой-то одеревенелый, на вороте его сорочки повисла тягучая красная капля.
– Документы, – деловито потребовал молодой немец, как-то очень быстро успокоившись.
Виктор подал ему потертую бумажку. Нос Виктора заплывает кровью, он втягивает ее и от этого выглядит непривычно беспомощным. А странно побелевшие глаза смотрят прямо и не мигая, точно у мертвого. Немцы заговорили между собой, в их разговор старается вбиться Любовь Карповна, искажая русские и польские слова, чтобы было понятней. Потом гости гурьбой вытолкались за дверь. Молодой на прощание издевательски усмехнулся и сказал:
– Мужчина не зольдат есть нихт гут.
Любовь Карповна хотела что-то укоряюще сказать сыну, но смолчала, поняв, что он не услышит ее. Поднесла помойное ведро, кружку воды. Обмыв лицо, Виктор снял с перегородки полотенце.
– Обожди, другое дам: закровянишь.
Виктор с полотенцем в руках подошел и внимательно стал смотреть на полотно.
Толя и оставил его таким, а когда забежал назавтра, понял, что Виктору его приход неприятен. Ему словно неловко за что-то, и он злится.
Пожалуй, никогда столько не говорили о морозах, как в этом – сорок первом. Теперь старик Жигоцкий целыми днями сидит у Корзунов. Слово «товарищ» звучит у него уже по-другому.
– Нажимать стали товарищи. Говорят, немцы в лед превращаются за пулеметами. День и ночь наступают наши. Сибиряки взялись за немца.
Волостная управа объявила о сборе теплых вещей. Каждая семья обязана что-либо сдать, чтобы утеплить непобедимую германскую армию. Из-за печки извлекли старые валенки, источенные молью, дедушка подлатал их. Правда, чтобы приняли такую помощь, пришлось приложить пол-литра самогона для Пуговицына, который ведает всем этим.
Впервые на солдат Гитлера посматривали с удовольствием: очень уж весело видеть, как «руссише винтер»[8] превращает их в сборище не то беженцев, не то ряженых. В тесных полушубках поверх длинных шинелей, в теплых бабьих платках, окутанные банным паром, топчутся они у своих машин, словно поджидая, когда уже их отвезут домой, в теплую Германию. На зимнюю форму одежды немцы переходили по-разному. Белоусому говоруну Жигоцкому удается видеть самое интересное:
– Вчера мотоциклист обогнал подводу, потом назад завернул. Встал со своего мотоцикла, подошел к возу, а там баба ни жива ни мертва; поворочал ее, как барана, и достал кинжал. Баба обомлела, а он вытряхивает ее из кожуха. Потом давай овчину кромсать. Отхватил рукава, сделал наголени, похлопал себя по коленям и укатил. Бабе жилетку оставил.
Утром к Корзунам ворвался немец. Опрокинулся на стул и тащит с ноги окаменевший сапог. И тогда увидели, что это просто мальчишка и что лицо у него плачет. Сорвал сапог, другой, схватился окоченевшими руками за холодные ступни и скулит, никого не замечая. Солдат лет семнадцати, только- только из дому, видимо.
Толя со злорадным торжеством смотрел на немецкого молокососа в солдатском обмундировании. С возмущением и протестом он глянул на мать, когда она вернулась из столовой с какой-то тряпкой в руках. Немца пожалела! А тот послушно взял тряпку, разорвал и неумело стал навертывать поверх носков. Мороз