Надя выглядит очень молодой, хотя ей уж под тридцать и у нее двое детей. Скуластое лицо ее грубовато, но при улыбке оно делается даже красивым: у рта неожиданно вспыхивают лучистые ямочки, а темные глава становятся озорными. Но нет улыбки – и лицо ее снова тяжелеет, грубеет.
На вопрос о муже сказала непонятно безразлично:
– В пледу иди в примах. Видела я, как бабы за сало выручают себе примаков. Ищет своего, да и выручит пятерых. Какой-нибудь пригреется. За золото профессора можно в мужья добыть.
Деланная усмешка вдруг сошла с лица женщины, глаза углубились, стали совсем черные.
– Пленные – страшно. Как они могут так с людьми, Анна Михайловна?
– Что я, Наденька, знаю? Знаю только, что в плохое время дети жить начинают. Учились, учились…
– А наши-то? Бегут, а нам вот, бабам, теперь с глазу на глаз с этими. Ну, пусть мой только вернется!
Угроза прозвучала так наивно-серьезно и искренне, что мама рассмеялась:
– Чудная ты, Наденька.
Взбивая густую пыль, на обочину съехало с десяток машин. Пососкакивали немцы и расположились под соснами, густо усыпав серую траву. Один, кажется, направляется сюда. Нет – мимо. В палисаднике тревожно, будто хоря почуяв, закудахтала последняя хохлатка. Немец повернул назад. Надя с выжидательной усмешкой, а мама с напряженно-серьезным лицом (оно у нее теперь постоянно такое) следили за ним.
Скользнув стеклами пенсне по лицам женщин, немец поднял с земли кусок доски и вошел в цветник. Ход мыслей человека в мундире не был, кажется, тайной для хохлатки, возможно; тут действовал какой-то вековой куриный опыт, только хохлатка сразу же забралась в сиреневую чащобу и затихла, будто и нет её на свете, будто ее уже съели.
Но у человека в блекло-зеленой шкуре был свой опыт. Он присел, вгляделся и начал действовать доской. Немец добился своего, выгнал птицу, и теперь она носилась от забора к стене и обратно.
Вспотевший немец снял пенсне, протер стекла, видимо, тоже вспотевшими пальцами и тайком взглянул на женщин, молча наблюдавших. Снова принялся за дело, но уже как-то нехотя, вынужденно. Другие немцы смотрят сюда, и странно: ни одной шуточки в адрес своего камрада. Их, кажется, интересует только результат. Камрад все более неохотно занимался своим делом, лицо его постепенно темнело, а за стеклами мелькало что-то похожее на смущение. И кажется, человек этот все больше и больше начинал замечать двух женщин, которые с интересом смотрели на него. Видимо, на какой-то миг исчезла в его сознании та пропасть, которую вырыли между ним, немцем, и всеми остальными людьми. Теперь здесь был обыкновенный хозяин велосипедной мастерской, отец троих детей-школьников, приличный немецкий горожанин, который если когда и поднял яблочко под магистратными насаждениями, то лишь для того, чтобы обтереть его и положить на более сухое и видное для садовника место. И вот он на глазах у хозяев ворует их собственность. Немец из-за плеча еще раз взглянул на женщин. Одна из них, белозубая, с косами, поймала его взгляд и улыбнулась нагло и поощрительно: ну, ну, продолжай. Краска смущения сменилась багровостью. Немец заорал что-то, размахивая длинными руками.
– Идите в хату, Толя, Нина, – конечно же не забыла сказать мама.
Надя с той же выжидательной усмешкой на скуластом лице глядела прямо в пенсне немцу.
Тот вдруг швырнул доску и пошел к шоссе.
– Анна Михайловна, по-моему, мы победили? – весело спросила Надя.
«Моральный контакт»
Жизнь в поселке замерла. И каждый день, казалось, что-то обламывалось, рушилось, как это бывает в опустошенной пожаром коробке многоэтажного дома. Людей сковывало тяжелое чувство оторванности от того, что все дальше уходило на восток.
Рабочие теперь каждый день собираются под соснами возле заводского клуба: покурить из десятых губ, словом перекинуться. По шоссе идут и идут машины, хотя уже и не так, как в первые дни.
– Да, – произносит жилистый шофер с удивительно крупным и, наверное, очень твердым кадыком. Это брат Сеньки Важника. Проводив глазами дымную колонну дизелей, выплюнул горящий уголек, оставшийся от цигарки, и поднялся. – Со всего света.
– Не наши полуторки.
Про полуторки сказал заводской слесарь Застенчиков. Он один тут в кепке: опасается показывать немцам свою стриженую «солдатскую» голову. Большой козырек мельчит и без того не крупные черты его бледного, нервного лица.
– Расскажи, Застенчиков, как повоевал, – попросил Сенька, глядя в небо.
Сенька и теперь не теряет спортивного вида, ходит в футболке, белых тапочках. Только все движения у него с какой-то ленцой, на загоревшем лице – апатия. Он всех лениво, но зло поддевает, язвит без конца. Странно, что он так быстро приблизился к взрослым. А когда-то Толя почти дружил с ним. Сенька наведывался за книгами. Признавал лишь Дюма, Жюля Верна и романы, у которых давно потерялись обложки. Он всегда командовал, даже парнями старше его по годам. Те, которые ходили с ним на рыбалку, рассказывали на зависть другим, как «рыбный атаман» ночью устраивал им «Владимирово крещение»: загонял палкой в холодную темную воду.
Теперь Сенька просто не замечает таких, как Толя.
– Расскажи, – упрашивает он Застенчикова, усмехаясь прилипчивыми голубыми глазами.
Застенчиков предпочитает отмалчиваться. Но Сенька не скоро отстанет.
– Надолго у командира отпросился?
– Ты бы попробовал, это не акробата в клубе ломать, – не выдержал, отбрехнулся Застенчиков, нервически морща прозрачный, будто из целлулоида, нос.
– Ну, как же, там же стреляют.
Недружелюбный смех взорвал Застенчикова.
– Попробовал бы сам с трехлинейкой против брони. Прет немец, а мы не оборону занимаем, не закапываемся, а навстречу ему – шух, аж до самой Лиды. На дороге он нас и встретил. В обозе нашем снарядов кот наплакал, зато брусья и «кобыла» для таких спортсменов, как этот. – Застенчиков одарил взглядом невозмутимого Сеньку. – Видим, колонна немцев пылит. Лежим в канаве, посоветовались: помашем, позовем, пускай идут сдаваться. Поднялись: «Ком, ком, товарищи!» Как врезали нам…
Босоногий мальчуган, всаженный в батьковы штаны, как в мешок, авторитетно поддержал Застенчикова:
– Самый главный командир Павлов приказал танки и самолеты разобрать и бензин вылить, всех командиров в гости к себе собрал, а немец взял и напал.
Сенька отметил:
– И этот с Застенчиковым Лиду брал.
– Пшел спать, – щелкнул мальчугана по лишаистой голове Коваленок. Он тоже вернулся «оттуда», его тоже окружили. Но этого парня с девичьей талией и всегда веселыми глазами не поддевают. «Разванюшу» (так все называют Ивана Коваленка) не смутишь. А может быть, потому не трогают его, что он не оправдывается и не говорит о том, что все и сами хорошо видят: о силе врага.
– А броня у этих не очень, – неожиданно произносит Разванюша, провожая взглядом броневики.
– Пробовал?
– Нет… так.
– Поздно прикидываешь, под Смоленском уже.
Только что пришагавший рыжий грамотей Янек возразил, смущенно моргая:
– Еще только Рогачев взяли. В их газетах пишут.
– Ну, а мало оттяпали? За Днепром уже. Во, сколько отпускников дома загорает!
Угрюмый брат Сеньки Важника сунул свои большие ступни в «трепы» – деревянные рабочие «босоножки» – и сердито закончил:
– Прут, и все тут. Нечего дураков тешить.
В голосе человека звучало злое отчаяние, похожее на неверие тяжелобольного в хороший исход болезни, отчаяние, рождающееся от мучительного напряженного желания и ожидания такого исхода.
Особняком от всех сидят двое с мешками, жуют.