привыкнут к тому, что он вернулся, вернулся без винтовки… Не такие хмурые были бы все, если бы не этот женский стон над лагерем. Как тяжело он висит над лесом. Как страшно плачет тетя Паша. Она даже не плачет, она зовет:
– Ми-итя… Ми-и-и-тя!
– Ты что расселся тут! – набросился вдруг Шаповалов на Толю. – Матери хоть покажись.
– Раскис, – подхватил Застенчиков.
Толя направился по тропинке к санчасти.
А мать уже идет сама. Толя издали видит глаза ее, они тянутся ему навстречу. И Лина с нею. Подбежала и дотронулась до локтя Толи: вот, мол, даже рукой трогаю, живой! Смеется, а на щеках, по- детски пухловатых, полосы от недавних слез.
Мама уже рядом. Глаза ее рядом. В них – благодарность. Непонятно, за что только?
Нет, целовать не стала. Только рукой тоже за локоть потрогала. Лина в сторонке стоит и сияет, точно это она подарила Анне Михайловне живого Толю.
– Ну вот видишь, сынок.
Нет, это не упрек, это: «Видишь, я же знала, а тебе все хотелось, как они, взрослые». Толя чувствовал себя слишком уставшим, чтобы объяснять что-то, да и бесполезно… А тут эти страшные причитания тети Паши, которые, кажется, никогда уже не затихнут.
Мама, сделавшись непонятно чужой, далекой, сказала Толе:
– Ты не ходи туда.
Он все же пошел к санчасти.
На зеленых немецких одеялах под зелеными соснами лежат они, все трое – не намного старше Толи. Нет, теперь они старше всех, намного,
Паша стоит на коленях, растрепавшиеся волосы ее ложатся на лицо сына, по-бабьи согнутая спина мерно раскачивается. Кажется, женщина хочет укачать в себе боль, как укачивают больную руку. В протяжном стоне бьются, плачут такие бессмысленные и таким тяжелым смыслом налитые слова.
– Что ты молчишь, сынок, почему ты? Как же это? Как же?.. – И снова зовет с безумной надеждой: – Ми-итя… Ми-и-итя!
Трогает глаза сына, целует, будто надеясь растопить их ледяную остекленелость. Ласково и с ужасом дотрагивается дрожащими пальцами до синих пятнышек на виске. (Вот где прошла та автоматная очередь!)
– Говорил: «Я везучий, не бойся, мамка». Такое оно, твое счастье. Пойдешь теперь за батькой в землю. Насовсем, сынку.
И вдруг:
– Другие убежали, винтовку бросили. Тебя бросили. Осиротили меня.
Толя увидел побелевшее лицо своей матери, глаза, обращенные к Паше с горькой мольбой, увидел, и его пронзили боль, обида, горе. Да это же о нем говорит Паша: «убежали», «бросили»! Она уверена, что сына ее убили потому, что где-то там, с какого-то поста Толя сбежал. И что может разубедить ее, если сын лежит убитый, а «Корзунихин» – вот он, живой, прибежал? В голосе женщины мстительное упрямство, ревнивая непримиримость. Она даже не плачет уже, она говорит и, кажется, лишь к Толиной матери обращается:
– Один он был у меня, один!
А мама в плаче закусила губы, в глазах ужас: в голосе женщины ей слышится проклятие.
Толя тихонько повернулся и пошел. Никого не желая видеть, слышать, спустился в сырую темень землянки. Лег на нары, глотая и не в силах проглотить соленый ком.
К вечеру в растревоженный лагерь собрался почти весь отряд. Кухня вернулась поздно, ужин запаздывал.
Толя все лежал на нарах в углу. Он уже окончательно поверил, что все пережитое им – ненастоящее. Настоящее было у всех, кроме него. Не зря вот и мама пришла и сидит над ним, как, бывало, над больным. Свет из серого вечернего окна ложится на лицо ее: усталость вдавила глаза, прорезала горькие складки у рта. Пришла немного отдохнуть, да так и не может уйти от Толи, от
Партизаны кто сидит, кто лежит на нарах, вспыхивают огоньки папиросок, освещая неровный накат землянки, которая в темноте кажется еще длиннее и еще ниже. О главном наговорились. Теперь подшучивают над Головченей: борода виновата. Очень уж она не настоящая на молодом лице. Особенно когда ее запеленали в бинты.
– Все осколки вытряс? А то гляди, ужинать станешь – зуб сломаешь.
В темную землянку спустился Застенчиков и громко сообщил:
– Корзунихи сына за винтовку Мохарь требует расстрелять.
Все замолчали.
Толя испугался, но не оттого, что его хотят расстрелять, а что это слышит мать. Она неподвижно сидит у серого окна и смотрит, точно не понимает.
– Что ты там болтаешь! – зло прикрикнули на Застенчикова.
– Нет, правда, – заспешил Застенчиков. Он, наверно, увидел мать. – Другим, говорит, наука будет. Но Сырокваш заступился, и Колесов: мальчишка еще, мать у него здесь… А Мохарь все: воспитывать людей надо…
– Мохарь? – Толя даже приподнялся от обиды. – Я у него спросил, что делать, а он раз – и побежал.
Никто не понял.
Расстрелять? Взять от всех, от всего – и убить. Вот так просто!.. Нет, это неправда!
Нервно-сердитый голос Сергея Коренного:
– Корзун в конце концов пацан. Не с такими случается и еще не такое…
– Воспитывать, говорит, надо…
Толю толкнули в плечо. Брат.
– Ладно, Толик, добудем. – Шепот у Алексея сердитый.
И опять разговор перешел на то, как было, что было.
– Соседний отряд, храпковцы, немца допрашивали. Немцы уверены, что тут была подготовлена ловушка. Подошли, значит, к лагерю, а с дерева соскочил партизан и побежал. Сообщил, привел партизан, и начали окружать.
– Это ваш, Анна Михайловна, сын, – догадался Шаповалов, и все засмеялись.
– В лесу покажется, когда боишься. Наши бежали к лагерю из деревень, сослепу нарывались, вот как мы с Коренным, а им казалось: прощупывают, окружают.
– А правда, как двое слепых. Дрались, а каждому думалось, что другой все видит.
– Э, брат, если слепой, накостыляют тебе.
– В Ляды вскочили с танкеткой, а немцы по житу к шоссе. Бабы потом рассказывали: приказали немцы труп самого главного, у которого два Железных креста, доставить им. Иначе сожгут, говорили, деревню.
– Разберись теперь, который главный. Все голенькие, и все в болоте.
– А пленный власовец сказал, что дорогу им показывала матка начальника полиции. Помните, которого возле Зубаревки тогда подстрелили, в лагерь привезли.
– Толя, ты про какую там бабу говорил?
Слушают Толю внимательно, что-то очень изменилось с той минуты, как Застенчиков сказал про Мохаря, про расстрел.
– Постой! – воскликнул Носков. – Помнишь, Серега, щавель баба собирала. Здоровенная такая. Ты еще удивился: бой гремит, а она будто глухая. Она это, эх, черт!..
– А обидно, что – мать. Ну, сын, ладно, а то мать!
– Ребяток завтра в Костричник повезут. Паша не соглашается, чтобы в лесу Митю хоронили. Говорит: забудут, волкам не хочу оставлять.
– Ну нет, кончится война, какие памятники тут поставят! Ребята, я вот думаю, как после войны будет!