Вероника оторвалась от окна и посмотрела на меня.
— Извини, я не расслышала. Ты что-то сказал?
— Нет!
— Ну, извини.
Она опять повернулась к окну, а руки ее в это время собирали в мойку посуду, протирали стол, намыленным кусочком поролона до безнадежной чистоты отмывали чашку и блюдца.
Смотреть на это не было сил.
Я вернулся в комнату. Без пяти пять.
— Что-даль-ше? Что-даль-ше? Что-даль-ше?
— Хочешь, посмотрим наши фотографии? Ну те, гагринские, и еще студенческие, и владивостокские, и где ты с яблоком под деревом, когда на шашлыки ходили с Сережей, и где ты в черной куртке на трапе теплохода, и в каскетке на пляже, и у своей установки на работе. Хочешь?
— Давай.
Я тащил из прошлого ниточки, но они были слишком тонкими, резали в кровь пальцы и рвались одна за одной.
— Кстати, как у тебя на работе?
— Нормально.
— Хочешь, купим машину? Белые “Жигули”, девятую модель. Хочешь?
— Зачем?
— Ездить. Будем ездить, тебя запишем на курсы, получишь права. Хочешь? Или куда-нибудь за бугор по турпутевке. У меня знакомые в “Спутнике”. Хочешь?
Я говорил и говорил, а стены и потолок медленно сдвигались, давили на плечи, сжимали с боков. Я едва Держал потолок, и мне было тяжело.
— Пойдем погуляем! — закричал я.
— Куда?
— Куда-нибудь!
— Зачем?
— Просто так!
Я выскочил в дверь вслед за Вероникой, и потолок рухнул.
Что приятнее: знать, что ты лучше или что все остальные хуже?
Как-то раз я видел по телевизору олимпийского победителя в марафоне. Он только что финишировал и на верхней ступеньке все еще тяжело дышал. На него было жалко смотреть, столько недоумения, обиды и растерянности было в его глазах, когда он разглядывал маленький желтый кружочек. В конце концов он снял медаль и зажал в кулаке. Наивная уловка: так ему казалось, что ее нет.
Что-даль-ше? Что-даль-ше? Что-даль-ше?
Пусть исполняются заветные желания лишь у наших злейших врагов.
Пусть в наказание будут услышаны молитвы лишь неисправимых грешников.
Пусть мы будем мучиться и искать, и пусть нам не доведется найти утерянное.
Зря я повел ее гулять.
Мы прошли мимо автозаправочной станции, и сто двадцать пять шоферов попали в больницу с вывихом шейных позвонков, а сто тонн девяносто шестого бензина вылилось из пистолетов на землю.
Мы шли мимо пожарной части, и пожарные машины, задрав к небу брандспойты, изображали из себя стадо веселых красных слонов на водопое.
Мы шли вверх по проспекту Науки, и автобусы сворачивали с маршрута, чтобы потаращиться на Веронику стрекозиными глазищами.
Пальцы Вероники лежали у меня на сгибе локтя, на самом краешке, не лежали, а касались. Я хотел поправить ее руку, но боялся, что она уберет ее совсем.
Я боялся глазеющих на нас автобусов, ликующих пожарных машин и двух взводов курсантов, по разделениям сопящих на счет “раз-два-три”.
Так мы и гуляли: автобусы, пожарные машины, сбежавшие из больницы шоферы с забинтованными шеями, два взвода курсантов и не поддающийся счету рой студентов, профессоров и попсовых мальчиков.
Всем им нужна была Вероника. Моя Вероника.
У кинотеатра “Академия” косоворотки втолковывали толпе неопохмелившихся алкоголиков корневые истины и разъясняли, кто кого спаивает и кому это нужно и зачем. Толпа колыхнулась и потекла к Веронике. Запахло сивухой и завтрашним дефицитом. Косоворотки взвыли и выхватили топорики из-за витых поясков, но сдвинуться с места не смогли, наконец-то обретя корни, пробив ими асфальт и прочно запутавшись в подземных коммуникационных сетях.
Я схватил Веронику за руку.
— Бежим к Сережке!
Я бежал так, как никогда еще ни от кого не бегал. Бетонные львы, похожие на Иннокентия Смоктуновского, разевали бетонные пасти от удивления и что-то кричали вслед. Слова можно было разобрать только остановившись.
Сережина комната была доверху набита рулонами каких-то переплетных материалов, запчастями к КамАЗу и коробками с картотекой. Холодильник был отключен. Самого Сережи дома не оказалось, но мы все равно его увидели. Покрытый толстым слоем перламутра, он был приколот к вечернему платью Анюты. Она шла по Морскому проспекту, держала под мышкой что-то увесистое, обернутое в несколько слоев фотобумаги, а впереди двое небритых, в фуфайках, катили бочонок черной икры. Они бросили бочонок и присоединились к нашей процессии, а Анюта пошла дальше, толкая бочонок туфелькой из акульей кожи и водянисто ругаясь.
Больше идти было не к кому, и я свернул в лес.
Позади горестно взвыли, уткнувшись глазами в деревья, автобусы и пожарные машины. Потом отстали страдающие одышкой профессора и алкоголики. Дольше всех держались курсанты, но без азимута, компаса и карты потерялись в зарослях и они.
Мы остались одни.
Лес был тих и ароматно прозрачен. Прошлогодняя хвоя шуршала под ногами. Вероника высвободила свою руку из моей и пошла вперед. Тропинка извивалась от удовольствия при каждом ее шаге, ели отклоняли лапы, освобождая проход, чтобы за ее спиной с размаху хлестнуть меня по лицу.
Мы шли долго. Но вот между деревьями показался просвет и послышалось конское ржание.
Вдрызг исспотыкавшийся, исцарапанный и усталый, я вышел вслед за Вероникой на поросший сочной травой пологий берег реки. Тонкий туман стелился над водой, и по колено в тумане стояла тощая лошаденка и пила, прядая ушами и кося на нас слезливым лиловым глазом. А со стороны не замеченной мной раньше полуразвалившейся конюшни спешил к нам, размахивая руками и тряся бородой, кентавр Василий.
Он подскакал, весь сияя от счастья. Выдрал репьи из бороды и галантно поцеловал Веронике руку.
— Я нашел ее! — сообщил Василий. — Нашел!
Я кивнул в сторону лошаденки:
— Вот эту? Но ведь бескрыла.