'Крикет - единственная игра, в которой вы играете против одиннадцати игроков другой команды и десяти игроков своей.'
'Если вы нервничаете, когда вам предстоит войти первым, то ничто не подействует на вас более успокаивающе, чем созерцание другого человека, который выходит.'
Если его слушателям везло, то им случалось слышать и другие замечания, не связанные с крикетом, но одинаково острые и в устной, и в письменной речи Харди. Несколько типичных образцов таких высказываний мы находим в 'Апологии'. Вот ещё несколько примеров.
'Человеку первого класса не стоит терять время на то, чтобы выразить мнение большинства. По определению, найдётся много других людей, которые сделают это за него.' 'В бытность мою студентом всякий желающий, если бы он придерживался достаточно неортодоксальных взглядов, мог бы высказать мнение о том, что Толстой, как романист, подошёл трогательно близко к Джорджу Мередиту[69]. Разумеется, никто другой высказать подобное мнение не мог бы.' (Это было сказано по поводу интоксикаций, вызванных модой: следует помнить, что Харди принадлежал к одному из самых блестящих поколений в истории Кембриджа.)
'Для любой сколько-нибудь серьёзной цели разум - дар очень маленький'. (Сказано после того, как кто- то пытался убедить Харди в том, что 'Поминки по Финнегану'[70] - последний литературный шедевр.)
'Иногда приходится рассказывать трудные вещи, но их следует рассказывать как можно проще.'
Иногда, когда Харди присутствовал на крикетном матче, его интерес к игре падал, он переставал следить за каждым шаром и, предлагая нам составить крикетные команды из жуликов, завсегдатаев клубов, лжепоэтов, зануд, исторических личностей, чьи имена начинаются с Га (Иногда фамилия Hardy переводится как Гарди. - Прим. перев.) (номерами один и два в такой команде были бы Ганнибал[71] и Гамилькар[72]), просил перечислить все команды, которые когда-либо выступали за Тринити-колледж, Крайст-колледж и т.д. В играх такого рода я всегда проигрывал: пусть кто-нибудь попробует составить команду из мировых знаменитостей, фамилии которых начинаются с букв Сн. Команда Тринити-колледжа недосягаемо сильна (на участие в ней претендуют Максвелл[73], Байрон[74], Теккерей [75], Теннисон[76] - их даже трудно распределить по номерам), команда Крайст-колледжа имеет сильных игроков под номерами один и два (Мильтон[77] и Дарвин[78]), но начиная с номера три ей трудно выставить кого-нибудь стоящего.
Было у Харди и другое любимое развлечение. 'Оцените по очкам того человека, которого мы встретили вчера вечером', - обращался он к кому-нибудь, и тому нужно было оценить по стобалльной системе встреченного накануне, охарактеризовав его по каждой из категорий, давным-давно изобретённых и определённых Харди: решительный, бледный ('решительный человек не обязательно бледен, но все бледные люди без исключения хотят, чтобы их считали решительными'), бестолковый, старое бренди, юла и некоторые другие. Решительный, бледный и бестолковый не нуждается в пояснениях (герцог Веллингтон[79] заведомо удостоился бы ста очков по разрядам 'решительный' и 'бледный' и получил бы ноль очков по разряду 'бестолковый'.) Категория 'старое бренди' обязана своим происхождением некоему мистическому персонажу, который утверждал, что никогда не пил ничего, кроме старого бренди. Следовательно, с помощью экстраполяции можно заключить, что 'старое бренди' означает вкус эксцентрический, эзотерический, но в пределах разумного. Как личность (а по мнению Харди, с которым я не согласен, и как писатель) Пруст[80], равно как и Ф. А. Линдеманн (впоследствии лорд Черуэлл), получил бы немало очков в этой категории.
Летние дни прошли. После одного из кембриджских сезонов должен был состояться крикетный матч с участием команды кембриджского университета. Условиться с Харди о встрече в Лондоне не всегда было просто, поскольку, как я уже упоминал, он с болезненной подозрительностью относился ко всякого рода механическим устройствам (никогда не пользовался наручными часами). Особое недоверие у Харди вызывал телефон. Когда мне случалось бывать у него в его апартаментах в Тринити-колледже или на лондонской квартире на Сент-Джордж сквер, он обычно говорил неодобрительным и слегка зловещим тоном: 'Если вам не терпится поговорить по телефону, то он в соседней комнате'. Однажды ему понадобилось срочно позвонить мне, и он произнес в трубку сердитым голосом: 'Не могу разобрать ни слова из того, что вы говорите, поэтому как только я закончу говорить, сразу повешу трубку. Очень важно, чтобы вы приехали ко мне сегодня от девяти до десяти часов вечера'. И повесил трубку.
Тем не менее на матч с участием кембриджской команды Харди прибыл пунктуально. Там, на стадионе, он блистал год за годом. Окружённый друзьями, мужчинами и женщинами, он полностью освобождался от скромности. Он был в самом центре нашего всеобщего внимание, и это отнюдь не было ему неприятно. Иногда взрывы смеха, доносившиеся из окружавшей его компании, можно было слышать примерно на четверти расстояния, равного длине дорожки вокруг крикетной площадки.
В те последние из счастливых лет его жизни всё, что делал Харди, отличалось порядком и чувством стиля. Крикет - игра изящная и упорядоченная, и удивительно поэтому, что Харди находил в ней формальную красоту. Его математические работы, как мне говорили, обладали такими же эстетическими свойствами - вплоть до самых последних работ. У меня создалось впечатление, что при личном общении Харди выступал в роли артиста разговорного жанра. В какой-то мере так и было, но в 'нетривиальных' (по его выражению) случаях (нетривиальность означала, что происходящее важно для всех участников события) он превращался в серьёзного и сосредоточенного слушателя. Из других знаменитых личностей, которых мне в силу различных случайных стечений обстоятельств довелось знавать в тот же период, Уэллс как слушатель в целом был хуже, чем можно было ожидать, Резерфорд был явно лучше, а Ллойд Джордж был одним из лучших слушателей. Харди не впитывал впечатления и знания с чужих слов, как Ллойд Джордж, но с готовностью предоставлял свой разум в распоряжение другим. Услышав о замысле моего романа 'Мастера' за несколько лет, как я написал его, Харди подверг меня тщательнейшему допросу, во время которого говорить в основном пришлось мне. Он высказал несколько удачных идей. Я бы хотел, чтобы он смог прочитать книгу. Возможно тогда она понравилась бы ему больше. В надежде на это я посвятил 'Мастера' его памяти.
В 'Примечании', помещённом в конце 'Апологии', Харди упоминает о других дискуссиях. Одна из них была длительной, напряжённой, и обе стороны в ходе её не раз выходили из себя. Дело в том, что во время Второй мировой войны каждый из нас страстно отстаивал своё мнение, причём, как я расскажу немного позже, мы придерживались различных мнений. Мне не удалось сдвинуть Харди в его мнении ни на дюйм. Тем не менее, хотя нас разделяло море эмоций, в рациональном плане Харди признавал то, что я говорил. И так было всегда, о чём бы мы с ним ни спорили.
В тридцатые годы Харди вёл образ жизни молодого человека, но в своей собственной версии. Внезапно всё нарушилось. В 1939г. он перенес тромбоз коронарных сосудов. Харди оправился от болезни, но теннис, сквош[81], физические нагрузки, которые он так любил, надолго стали не для него. Война ещё больше омрачила его существование, как некогда Первая мировая война. Для Харди обе мировые войны были связаны между собой актами безумия, в которых мы все были повинны. Он не мог идентифицировать себя с войной, как это уже было с ним в 1914 году, хотя было ясно, что Англия непременно выживет. Один из его ближайших друзей трагически погиб. Наконец (а я глубоко убежден, что все постигшие его беды были взаимосвязаны), его творческие силы как математика покинули его. Харди тогда было за шестьдесят.
Вот почему 'Апология математика', если читать её с тем вниманием к тексту, которое она заслуживает, - книга, пронизанная неизбывной печалью. Да, она блещет остроумием и игрой ума, да, её всё ещё отличает кристальная ясность и искренность, да, это завещание художника-творца. И вместе с тем 'Апология математика' - это стоически сдержанный сокрушённый плач по творческим силам, которые некогда были и никогда не вернутся снова. Я не знаю ничего подобного в художественной литературе, отчасти это объясняется тем, что большинство людей, наделённых литературным даром, позволяющим выразить такое сожаление об утраченных силах, никогда не ощущают его: писатель очень редко сознает со всей определённостью окончательной истины, что как художник он абсолютно кончен.