написать так:
«Государь мой! Вскоренившее во мне мнение о всегдашней ко мне вашей благосклонности побудило меня возобновить еще мою благодарность, коя от меня никогда не отходила. Признаюсь, что презрение ваше ко мне нынешнее не без основания есть, в рассуждении моих иногда поступков, в коих я спасение себе мнил; да неужто и того для вас еще мало наказания, что меня гонят, и еще больше, что безвинно? Неужто и ваш золотник мщения положится с прочими к перевесу на позорное погружение моих напастей, которых я ни сотой доли толикого зла от изнеможения моего понести не могу? Представьте себе человека, который сух и худ, непрестанно ходя взад и вперед по горнице, когда сможет, в задумчивости и мыслях, с готовыми глазами к пролитию слез, от воображения, якобы и горы высокие валятся на погубление его, часто иногда руки протягивает во упорность, на отвращение оных; и если оное вообразите, то найдете точно, что я-то оными забавами пользуюсь нередко. Вот мое состояние, в коем нахожусь. Как некогда обеднявший старик обличал своего благодетеля, Александра Великого, уподобляя его прежние к нему доброхотства горящей масляной лампаде, в которую он не желал для освещения его бедности наполнять масла, наконец, вдруг от презрения, не хотя влить уже и капли, гасил лампаду, совсем угасил прежния свои старику доброхотства, оставил его в темном и мрачном погружении: и я, ежели б знал вашу свободу, то сколько взял бы смелости вам напомянуть, что и вы, снабдевая иногда меня изобильно своими строками, не жалели чернил, ныне же и капля вам для меня дорога стала».
На сие письмо приятель мой Мартынов возобновил ко мне писать по-прежнему. Я, льстя себе иногда, что, может быть, приду в прежнее от болезни моей здоровье и продолжать службу, к которой имел великую склонность, мнил себя быть способна для получения чести, а паче при артиллерии, понеже в знаниях артиллерийской науки я не имел недостатка; однако перемогло мои мысли, чего я не мог уже более льстить себе надеждою от жаркого на меня графского гонения. Наконец принял я меры, с великим сожалением, просить в отставку, хотя мне весьма не хотелось. Я писал к Ивану Федоровичу Глебову, который тогда был в Петербурге, и к Михайлу Александровичу Яковлеву; а каково я письмо к генералу Глебову послал и что мне оное послужило в пользу, то соблюл я того письма копию, которую при сем сообщаю.
«Милосердный государь! Оказанные милости вашего высокопревосходительства были мне непосредственно фундаментом всего благополучия моего, коим я поныне счастье имею пользоваться. Сие самое причиной дерзновения моего, что я взял смелость с преданностью моею утруждать ваше превосходительство, милосердного государя. К немалому моему несчастию, слабость моего здоровья лишила меня надежды более продолжать службу, о чем не могу я вашему высокопревосходительству без слез донести. Ныне ж, находясь в такой крайности, не имея никакой надежды, кроме вашего высокопревосходительства, за основание почел прибегнуть к известной всем милости вашего высокопревосходительства: сотворите со мной милость, милосердный государь, чтоб предстательством вашего высокопревосходительства уволен я был от полевой и гарнизонной службы и непорочную мою жизнь на своем пропитании окончить мог».
Яковлеву писал я, чтоб он, хотя сверх моего желания, руководствовал бы мне быть в отставке, в которой мнил я себе найти последнее убежище от графского гонения. Генерал Глебов, увидясь с Яковлевым, посоветовал о моей крайности и положил помогать мне всеми силами, дабы как можно избавить меня из когтей сильной руки и доставить мне отставку. Генерал Глебов приказал экзекутору Бороздину, чтоб я прислал челобитную не через армейских генералов, у коих я тогда находился по списку в команде, но прямо в Петербург к нему, Глебову. Я, получив от Бороздина экзекутора письмо о присылке челобитной к отставке меня от службы, послал оную челобитную, в которой прописал свою службу, при фейерверке полученные в голову удары и раны и настоящую тогда свою болезнь и слабость, в которой я находился. На мою челобитную прислано к генералу Недельферу повеление, чтоб меня отправить с пашпортом в Петербург для отставки. Я начал собираться из Риги к моему отъезду, а между тем все артиллерийские офицеры, коих тогда в Риге было довольно, хаживали ко мне каждый день в квартиру для препровождения времени. В один день пришли ко мне офицеры и сказывают, что они были вместе с доктором и свидетельствовали офицера, оказавшегося в безумстве, и что тот доктор притом сказал всем вслух, что оной болезни, притворная ль или настоящее повреждение ума есть, дознать по медицине никак не можно. Один из офицеров[127] сказал мне, легонько смеючись: «Посмотри, братец, что я сделаю и какую штуку из сего устрою, ты скоро услышишь». Я дознался, что он притвориться намерен сумасшедшим, в чем и не обманулся: он через несколько дней произвел свое намерение в действо. В половине ночи, в которое время люди всегда принимаются за сон крепкий, он в одной рубахе, босыми ногами, без человека, через немалую дистанцию, или расстояние, по улице, в зимнее время, прибежал к поручику Василию Сабанееву на квартиру, сказывая ему смутным и дрожащим голосом, якобы человек его (называя того слугу именем) прибежал сейчас к нему с дороги, от жены его, и сказал ему, что жену его (называя ее именем) везут к нему в гробу мертвую; он человека истинно перед тем послал за женою, о том все офицеры уже знали, и она потом вскоре к нему в Ригу и приехала. Офицер перед Сабанеевым так умел притвориться сумасшедшим, что Сабанеев воистину поверил, оробел и пришел в смущение, не знал, что с сумасшедшим делать, зачал молитвы говорить и его крестить; наконец Сабанеев послал слугу своего и созвал других офицеров к себе на совет, а как они собрались, то с помощью их едва отвели они больного в его квартиру. После сего представления, чтобы всех в том уверить, что он не притворился, сказался больным и не выходил из квартиры несколько дней. Я знал его притворную болезнь и шутку, но весьма досадывал, что на то время, как он не выходил из своей квартиры, компания наша веселая умолкла: он был веселого духа и умел шутить очень кстати, потому все офицеры были от него неотлучны. Он, будучи прежде сего унтер-офицером, в Риге посажен был за некоторый проступок в полковую канцелярию под караул; оная канцелярия отведена была у мещанина и состояла с хозяином только через одни сени. На то время, как он был под караулом, умерла у хозяина престарелая женщина, которую, по обряду положив в гроб, вынесли на ночь в сени; морозь: были тогда жестокие, отчего упокойница получила в теле окаменение. Он еще с вечера, приметя старушку в гробу, захотел из оной упокойницы сделать шутку. В полковой канцелярии почивали многие унтер-офицеры караульные, а может быть, так же под караулом, как и он, писари и пушкари; по многим с вечера шуткам легли они спать спокойно. Он, встав перед светом с постели, пошел на двор в темноте, вынул старуху из гроба, притащил ее в полковую канцелярию и, поставив стоймя возле печи, сам лег на свою постель спать. Время пришло вставать, караульный унтер-офицер приказал истопнику огонь вырубать; истопник, сыскав трут, кремень и огниву, зачал высекать огонь; а как от кремня и огнива полетели первые искры и освещали комнату, то оными искрами с первого блеска показалось всем в глазах нечто возле печи стоящее белое. Истопник, примечая более всех такое явление, приумножил своей скорости высекать искры, от которых усмотрел без ошибки, что стоит возле печи упокойница-старушка; истопник первый пришел в робость, бросил огниву и кремень на пол, кинулся без памяти бежать из канцелярии, а от скорости, не могши миновать впотьмах, зацепил за старуху, окостенелую от мороза, которая, упавши на пол, сделала большой стук. Зрители, лежавшие на постелях, содрогнули все от сего явления, закричали во весь голос: «аяя, аяя» и побежали из канцелярии в одних рубахах и босыми ногами на улицу; потуда претерпевали они страх и стужу, покуда хозяин взял свою беглую старуху и положил по-прежнему в ее вечный дом. При всем том он также боялся и бегал, как и прочие товарищи его, любуясь сделанной шуткой.
Я, получа от Недельфера пашпорт и распростясь со всеми приятелями в Риге, 1759 года в половине января, отправился в Петербург. В самое то время была великая оттепель и грязь, так что мы до самой своей мызы, которая от Петербурга в шестидесяти верстах отстояла, ехали на колесах. Приехал тогда ко мне мой приятель, экзекутор Бороздин, с которым мы, прожив неделю, отправились в Петербург. Я явился с пашпортом у генерала Глебова, от Глебова был наряд еще меня свидетельствовать одному доктору, двумя штаб-лекарям и одному лекарю. Доктор Бехерах, который прежде меня лечивал и был мне хороший приятель, уверил меня, что моя болезнь не опасна и что это не чахотка, а происходит от действия генерала; они все подписали мне аттестат в моей болезни в сходство рижского доктора.
Граф, по-видимому, не доверял и сему осмотру в моей болезни и принял намерение еще меня сам свидетельствовать; но Яковлев представил ему невозможность таковую, что когда по одному офицеру свидетельствовать будет, то ему, графу, великое произойдет от того затруднение, а дожидаться, покуда соберутся десять человек для смотра, будут порожние места в полках; а нужда обстоит ныне в офицерах великая. Такими представлениями Яковлев освободил меня от графского смотра, в чем я никакого сомнения не имел: может быть, и граф, увидя мою непритворную слабость, уверился бы в подлинности моей