сейчас эти, Мала и Рашид, хвастались, что даже больше, чем пять раз намаз делают. Ослы!
— Ну и что?
— Намаз делают, а пиво пьют. Это нифак,[39] знаешь? Айдемир этот тоже две мечети построил, а его сын чуть ли не десять наших сестер изнасиловал, каких-то студенток. Еще на телефон снимал и по блютузу передавал всем.
Мурад достал из кармана зеленую тюбетейку и надел ее на голову.
— Я к тебе вечером приду, помнишь? Тебе много объяснить надо. Ты один с мамой живешь, никому не нужен, никто тебя на работу не устроит нормальную из-за кяфирских порядков. Надо бороться. Вот знаешь, — продолжал Мурад, — эти суфии все места себе захватили. Они во всех мечетях имамы, в мусульманских управлениях сидят. Подыгрывают русне и кяфирам. Это неправильно, это всеобщий таклид.[40] Умма не должна разделяться, иначе будет раскол, фитна,[41] понимаешь? Мы, салафиты, говорим, что надо возвращаться к истинному исламу, который был при Пророке, мир ему. И чтобы был независимый имамат.
— Это ты от кого наслушался? — спросил Далгат.
Мурад встал, подтянул брюки и хрипло сказал:
— Ты не спорь. Я знаю, что ты наш. Я к тебе не один приду. Ты, хоть и странный, но тоже справедливость любишь. У тебя девушка есть?
Далгат вздрогнул от неожиданности.
— Нет.
— Красавчик, — сказал Мурад, стоя над Далгатом и улыбаясь, — не прелюбодей. А про наших сестер отдельный разговор. Жди меня к двенадцати, дома будь.
Мурад чуть не оступился на скользком камне и быстро, без рукопожатия, скрылся из глаз.
Далгат поднялся следом и, снова миновав рыбаков, спрыгнул с камней на песок, в гвалт и крик отдыхающих. Мурада уже не было видно.
— Э, васав![42] — закричал ему низенький усатый мужчина в расстегнутой рубашке, обливая из бутылки большой арбуз. — Арбуз не хочешь?
— Нет-нет, спасибо, — заулыбался Далгат.
— Угощаю! — кричал мужчина, но Далгат поплелся дальше, поглядывая на море и на взявшуюся там моторную лодку, подбирающую желающих. На турниках качались.
— Пацан, сколько раз подтянешься? — спросил его кто-то, хлопнув по плечу.
— Сейчас не буду, — ответил Далгат, — мышцу потянул, не могу.
Тут же над его словами засмеялись девочки-малолетки, вынырнувшие откуда-то из толпы. Разозленный Далгат быстро пошагал к кранчикам, обмыл ноги, обулся и пошел в арку, над которой грохотали товарные поезда. В арке воровато обнималась какая-то парочка, а у выхода, скрестив ноги и качаясь из стороны в сторону, сидел попрошайка и вопил «Лаиллааиллала!»
Далгат увидел парковые скамейки, на которых резались в шахматы. Играющих обступила толпа пожилых болельщиков. За деревьями мелькали качели, гомонили дети, звучала эстрадная музыка. Он сел на пустую скамейку в тени Каменного дерева и открыл папку. В глаза бросилась книжка, подаренная поэтом. Далгат открыл ее и начал читать: «Меня зовут Яраги»…
7
Меня зовут Яраги. Я решил написать эту книгу, когда шел по старым магалам[43] Дербента. Я смотрел на длинные стены от крепости и до моря. Теперь они были местами разобраны на кирпичи и зарастали безымянной травой. Я думал о том, что эта полоска равнины, которую называют Каспийским проходом, когда-то связывала Восточную Европу и Переднюю Азию. Теперь она распростерлась желтокаменной кучей, двумя разновременными кладбищами и средневековыми кварталами, переходящими по краям в новый, скучный город. Я шел, пока медленно собирались мужчины во дворе старой мечети, из которой уже пять раз за последние сутки кричался-пелся азан. «Спешите на молитву, спешите к спасению». Никто не посмотрел на меня, и я скользнул мимо них, как призрак.
Я видел их, сарматов, аланов, скифов и гуннов, веками рвущихся сюда из Персии. Я видел цитадель Нарын-калу, какой она была во времена иранцев, и арабов, и турков-сельджуков, и снова персов, и, наконец, — русских. Крепость на склоне Джалган с ее каменными блоками, скрепленными свинцом, была уже не страшна. Внутри, полностью ушедшая в землю, зияла крестово-купольная церковь. Я видел в уме и ее святителей, и службы, проходившие на крыльце, перед входом, и тех, кто сделал здесь подземное водохранилище. Я гулял мимо старинных фонтанов и смотрел, как из Источника вестника[44] жители все еще берут воду. И мимо разбитых временем ханских бань, куда в женский день не мог взглянуть ни один мужчина, а, если глядел, то лишался глаза. А если глядела женщина, то лишалась обоих…
…Я был на Шалбуздаге. Там покоится Сулейман, пастух, которого унесли белые голуби, и сияет мечеть Эренлер, где можно переночевать. Вдоль серпантинной дороги, на альпийских лугах встречаются бараньи стада, из которых можно выбрать барана и принести его в жертву там, на вершине. А возле белокаменного мавзолея Сулеймана приехавшие на зиярат[45] люди ритуально ходят вокруг могилы и запихивают деньги в большой, набитый до краев железный ящик. Женщины привязывают свои платки к вбитым в землю палкам, и забирают для себя из того, что было повязано до них. Я взбирался наверх, и мне было то жарко, то холодно. Внизу темнела долина окруженного тропической рощей Самура, а во мне колотилось сердце. Я испил воды из прозрачного до дна талого озера Зем-Зем. Мы, лезгины- паломники, собрались меж гигантскими гранитными глыбами и метали камни в шайтана, спрятавшегося в выемке скалы. А потом мы шли через каменную трубу грехомера,[46] между движущимися скалами. Говорят, они выжимают из грешников все соки, но нас пощадили…
…До и после Самура расселились десятки народностей, автохтонных и пришлых. Ираноязычной речью татов говорят и сами таты-шииты, частично записавшиеся азербайджанцами, и горские евреи, записавшиеся татами. Тюркским наречьем вещают равнинные кумыки — те, что родились от горцев, спускавшихся на зимние пастбища, и степнячек из половцев, савиров, кипчаков, хазар…. Кумыки ловили крючками рыбу и на лассо — диких лошадей. А на языке их, плавном, легком, нежном, говорили меж собою все горцы. Женщины их красивы и властны, влиятельны и повелительны, затеняя собою мужчин. Их шамхалы Тарковские были очень богаты, и дом их господствовал тысячу лет….
…Много еще не вымерших народностей расплескалось по степям и скалам, и каждая — мала, зажата другими, крепко схвачена внутренним страхом самопотери, переселения, исчезновения. Хиналугцы, каратинцы, годоберинцы, цезы, бежтинцы и еще полсотни этносов, врезанные в гущу чужого говора, объясняющиеся кроме своего на нескольких ближайших языках, кажутся невидимыми каплями в растворе. Раскосые ногайцы, поделенные между тремя республиками, никак не сомкнутся вместе и жалеют степь…
…Кумыков, населявших прикаспийскую низину с ее зимними пастбищами и глиняными поселками, теснят несчастные сселившиеся с гор аварцы и даргинцы — бывшие горцы, насильно согнанные сверху вниз, строить каналы и магистрали, обживаться в цивилизации. Редеет реликтовый лес Самура, лысеют горы, чернеют горные реки, неся отраву и порчу, и пухнет, разрывается от бегущих куда-то людей неподготовленная Махачкала. С высоких, обжитых гор — в пыльную равнину, в выжженную степь и болота, в адскую и убийственную топь, где кишели кочевники из важных и знаменитых племен…
…Меня зовут Яраги, и я был среди этих тесаных покинутых камней. Я смотрел на развалины сел- крепостей, я был в Гунибе, последнем оплоте Шамиля. Острые растения со скрипом кололи мне ступни. На противоположенной горе извивалась серпантинная дорога на Кегер, а со стороны лагеря слышались разбуженные детские крики. Мычали тяжело ступающие некрупные коровы, бредущие вверх, в гору, жевать траву. Я почти бежал навстречу дороге, тонущей где-то внизу в разноцветном селе, а сзади — кривое блюдо нагорья прорезалось трещиной, и теснились хозяйственные постройки, собранные из камней старого выселенного Гуниба. Пустое село, уже развалившееся и растасканное, обрывалось провалом, вдоль которого в нескольких местах белели тряпки — там, где машины с людьми упали на дно, в сухое речное