В 1929 году П. К. Козлов — уже старый, известный путешественник, академик — так вспоминал о первом своем знакомстве с Пржевальским:
«С именем «Слобода» во мне всегда просыпается первое, самое сильное и самое глубокое воспоминание о Пржевальском. Ведь так недавно еще я только мечтал, только грезил, как может мечтать и грезить шестнадцатилетний мальчик под сильным впечатлением чтения газет и журналов, о возвращении в Петербург славной экспедиции Пржевальского, — мечтал и грезил о далеких странах, о тех высоких нагорьях Тибета, где картины дикой животной жизни напоминают первобытный мир, завидовал юным сподвижникам Пржевальского, завидовал даже всем тем, кто мог видеть и слышать героя-путешественника… Мечтал и грезил, будучи страшно далек от реальной мысли когда-либо встретиться лицом к лицу с Пржевальским. И вдруг мечты и грезы мои осуществились: вдруг, неожиданно, тот великий Пржевальский, к которому было направлено все мое стремление, появился в Слободе, очаровался ее дикой прелестью и поселился в ней. При виде этого человека издали, при встрече с ним вблизи, со мною одинаково происходило что-то необыкновенное. Своей фигурой, движениями, голосом, своей оригинальной орлиной головой, он не походил на остальных людей; глубоким же взглядом строгих красивых голубых глаз, казалось, проникал в самую душу. Когда я впервые увидел Пржевальского, то сразу узнал его могучую фигуру, его образ — знакомый, родной мне образ, который уже давно был создан моим воображением.
Тот день, когда я увидел первую улыбку, услышал первый задушевный голос, первый рассказ о путешествии, впервые почувствовал подле себя «легендарного» Пржевальского, когда я с своей стороны в первый раз сам смело и искренно заговорил с ним, — тот день я никогда не забуду; тот день, для меня из знаменательных знаменательный день, решил всю мою будущность, и я стал жить этой будущностью».
Знакомство произошло следующим образом: «Однажды вечером, — рассказывает Козлов, — вскоре после приезда Пржевальского, я вышел в сад, как всегда, перенесся мыслью в Азию, сознавая при этом с затаенной радостью, что так близко около меня находится тот великий и чудесный, кого я уже всей душой любил. Меня оторвал от моих мыслей чей-то голос, спросивший меня:
— Что вы здесь делаете, молодой человек?
Я оглянулся. Передо мною в своем свободном широком экспедиционном костюме стоял Николай Михайлович. Получив ответ, что я здесь служу, а сейчас вышел подышать вечерней прохладой, Николай Михайлович вдруг спросил:
— А о чем вы сейчас так глубоко задумались, что даже не слышали, как я подошел к вам?
С едва сдерживаемым волнением я проговорил, не находя нужных слов:
— Я думал о том, что в далеком Тибете эти звезды должны казаться еще гораздо ярче, чем здесь, и что мне никогда, никогда не придется любоваться ими с тех далеких пустынных хребтов.
Николай Михайлович помолчал, а потом тихо промолвил:
— Так вот о чем вы думали, юноша… Зайдите ко мне, я хочу поговорить с вами».
Вскоре между знаменитым путешественником, столько перевидевшим и испытавшим на своем веку, и юношей, который еще ничего не знал, кроме глухого смоленского захолустья да «хождения с гуртами», завязалась самая тесная, задушевная дружба.
«Осенью 1882 года, — рассказывает Козлов, — я уже перешел под кров Николая Михайловича и стал жить одной жизнью с ним. Пржевальский явился моим великим отцом; он воспитывал, учил и руководил общей и частной подготовкой меня к путешествию. В Слободе с Пржевальским, с этим светочем живой науки, я увидел более широкий горизонт».
Решив взять Козлова с собой в экспедицию, Николай Михайлович купил учебники и стал сам готовить его к экзамену на аттестат зрелости. После экзамена Пржевальский намеревался зачислить Козлова на военную службу вольноопределяющимся.
Козлов в конце 80-х годов.
Учителем Николай Михайлович был строгим. «Лучше учись!» — требовал он от Козлова. «К общему нашему удовольствию и радости, — рассказывает Козлов, — в январе 1883 года мне удалось хорошо выдержать поверочное испытание при Смоленском реальном училище всего его курса, затем вскоре отправиться в Москву на военную службу, прослужить в полку три месяца и в апреле быть зачисленным, распоряжением правительства, в состав новой, четвертой экспедиции Пржевальского в Центральной Азии. Сбылось несбыточное!»
Другого своего ученика — Роборовского — Николай Михайлович засадил готовиться в Академию генерального штаба. «Как ты устроил свои занятия? — спрашивал он в письме Роборовского. — Зубри с утра до вечера, иначе не успеешь приготовиться. Не уступай перед трудностями поступления в Академию, в этом вся твоя будущность».
Старшего из своих воспитанников — Эклона — Николай Михайлович, еще в то время, когда собирался на Лоб-нор, сам подготовил, как и Козлова, к экзамену на аттестат зрелости. Пока Эклон находился под непосредственным влиянием и надзором Пржевальского, он проявлял трудолюбие, мужество, хорошие способности. Николай Михайлович возлагал на него большие надежды. Но после третьего путешествия офицерская среда, в которую попал Эклон, оказала на него, к величайшему огорчению Пржевальского, развращающее влияние.
«Слышал от Вольки[68], что ты сидел на гауптвахте. Теперь можешь считаться старым офицером», — с иронией писал Николай Михайлович Эклону. «Жизнь самостоятельная в полку оказала на тебя уже то влияние, что ты сделался в значительной степени монтером, — огорчаясь и досадуя, писал ему Пржевальский в другом письме. — Коляски, рысаки, бобровые шинели, обширные знакомства с дамами полусвета, — все это, увеличиваясь прогрессивно, может привести, если не к печальному, то, во всяком случае, к нежелательному концу. Сделаешься ты окончательно армейским ловеласом и поведешь жизнь пустую, бесполезную. Пропадет любовь к природе, охоте, к путешествиям, ко всякому труду. Не думай, что в такой омут попасть трудно, напротив, очень легко, даже незаметно, понемногу. А ты уже сделал несколько шагов в эту сторону, и если не опомнишься, то можешь окончательно направиться по этой дорожке. Мало того: имеющиеся деньги будут истрачены, начнутся долги и т. д.
Во имя нашей дружбы и моей искренней любви к тебе, прошу перестать жить таким образом. Учись, занимайся, читай — старайся наверстать хоть сколько-нибудь потерянное в твоем образовании. Для тебя еще вся жизнь впереди — не порти и не отравляй ее в самом начале. Где бы ты ни был, везде скромность и труд будут оценены, — конечно, не товарищами-шелопаями. Я тебя вывел на путь; тяжело мне будет видеть, если ты пойдешь иной дорогой».
Пржевальский просил Эклона поторопиться сдать экзамен на чин и обещал взять его в новую экспедицию.
Участвовать в ней должны были также его верные спутники — казаки Иринчинов и Телешов, толмач Юсупов.
Пржевальский пробудил в них жажду подвигов, воспитал в них преданность своему делу. Казаки благоговели перед Николаем Михайловичем. Начальник, герой, он всецело владел их душою.
«Память о вас перейдет из рода в род. С вами готовы в огонь и воду!» Такие слова находили для Пржевальского его спутники-казаки. И они снова и снова стремились разделить с любимым начальником опасности и лишения далеких экспедиций.
Там, на дикой чужбине, под походными палатками, «все жили одним духом, одними желаниями, питались одною пищей, составляя одну семью, главою которой был Николай Михайлович, — говорит Роборовский. — В семье этой царствовала дисциплина самая суровая, но нравственная, выражающаяся в рвении каждого сделать возможно более для того святого и великого дела, которому каждый подчинялся добровольно. Каждый солдат и казак старался служить чем может и как умеет: тот принесет ящерицу, другой цветок, третий укажет ключ, где можно поймать рыбу…»
Долгие месяцы странствований по неведомым землям многому научили участников экспедиций Пржевальского. Иринчинов теперь отлично разведывал путь в диких, труднопроходимых местах. Телешов стал превосходным препаратором, а Юсупов приобрел незаурядную дипломатическую сноровку при сношениях с местными властями.
В апреле 1883 года был получен, наконец, ответ на ходатайство Географического общества. Решением