Белого, то западных поэтов.
Но если Брюсов еще мало определился для себя самого, — то его давно уже определили и читатели, и критики. Брюсов, несомненно, почтенная величина, его прилежание удивляет и даже умиляет, у него огромный опыт во всевозможных стилях до демонологического романа включительно; читая его, словно знакомишься с целой библиотекой… Но не с цельной библиотекой, — и никак невозможно определить, где в этой книжной груде «книга» самого Брюсова. Во всей этой кипе стихов нет единой души, стопы бумаги ничем между собой не связаны, потому что это ведь не связующая нить — горькое и трогательное, исключительное у Брюсова по своей искренности, признание, что она любил «лишь сочетанья слов» и служил «всем богам».
Поистине нет горшей участи, чем не иметь лица, быть покорным зеркалом, быть Петером Шлемилем, не отбрасывающим тени. Самый богатый технический опыт, самая ловкая литературная сноровка, усердно «набитая рука» – все это служит г. Брюсову только во вред, беспощадно обнажая жалкую внутреннюю пустоту, отсутствие главного, единого на потребу. О, если бы поменьше эрудиции, но побольше интуиции! <…>
У Брюсова нет возраста; он никогда не был молод и никогда не будет стар; его дело – блюсти строгую чистоту данного Богом – не на радость – зеркала. Голова у него крепкая: он перепробовал тьму хмельных напитков – и Бальмонта, и Верлена, и Верхарна, и Тютчева, и Эсхила, – и ни разу не был пьян. <… >
«Поэзия Брюсова» – это только вывеска над складом образцов всевозможных имитаций. Вот детское, вот вакхическое, вот гражданское, но все это ненастоящее, а из самого лучшего папье-маше. Все сделано или, вернее, подделано недурно, но, как подобает подделке, сердца ничуть не шевелит. Ни в чем нет души, и самая быстрота, с которой Брюсов фабрикует своих Ассаргадонов, викингов, флорентинок, переносится с северного полюса на острова Пасхи, из Ассирии в далекое будущее; удивительная молниеносность превращений достигается лишь за счет полнейшей внутренней разобщенности продуктов этого машинного искусства. «Я» художника отсутствует. Вы чувствуете, что между автором и произведением лежит неизмеримое расстояние, темное и холодное, как межпланетное пространство, и вам становится холодно и жутко среди этих безродных стихов в паноптикуме восковых фигур. Какая мертвечина, какая тоска! (Лернер Н. О. Заметки читателя // Журнал журналов. 1915. № 2. С. 7).
К биографии Н. О. Лернера. Факты.
В далекой юности я был секретарем «Русского архива» у почтенного П. И. Бартенева; Н. О. Лернер начинал свою литературную деятельность, помещая в «Русском архиве» критические статьи с нападками на «либералов» (последнее говорю не в упрек автору). Случилось, что П. И. Бартенев поместил мою рецензию на какую-то книжку, а рецензии Н. О. Лернера на ту же книжку не поместил. Сделал это старик по старческой забывчивости: не потому, что предпочитал мои писания, а просто позабыл, что «в портфеле редакции» лежит заметка одесского сотрудника (а я об этом и вовсе не знал). Н. О. Лернер прислал негодующее письмо; я ему написал ответ, объяснив, как дело произошло. Отсюда завязались у нас письменные сношения и заочное знакомство. Я посылал Н. О. Лернеру свои книги; он благодарил письмом, в котором выражал свой восторг перед моей поэзией, что, конечно, могло быть простой любезностью. Но и позже Н. О. Лернер, в письмах, не раз высказывал, что очень высоко чтит мои стихи, и называл меня «своим любимейшим поэтом».
Лично мы встретились лишь один раз, в Москве, у меня; мне после этой встречи как-то не захотелось продолжать личных встреч… Но переписка продолжалась по-прежнему в дружеском тоне и с неизменными, со стороны моего корреспондента, похвалами моей поэзии. Однако параллельно этим частным письмам г. Лернер начал систематически печатать бранчливые рецензии на мои книги, притом явно недобросовестные. <…>
Наконец, как-то случилось мне в одной статье неодобрительно отозваться об одной заметке г. Лернера. Притом в статье моей г. Лернер даже не был назван по имени, так как его заметка была анонимной. Тотчас по появлении моей статьи в печати, я получил от г. Лернера письмо, полное непристойной брани. Я опять пожал плечами и ответил ему, что после такого письма считаю наши отношения прекратившимися.
Несколько лет после того мне не случалось говорить о г. Лернере в печати, он же продолжал ожесточенно критиковать мои стихи и мою прозу. «Что ж, — думал я, — критика свободна: воля г. Лернера любить или не любить мои писания». В 1916 г. я счел своим долгом написать очень резкую заметку об одной статье о Пушкине, — не потому, что эта статья была подписана именем Н. О. Лернера, а потому, что она была оскорбительна для нашего великого поэта («Русский архив». 1916. № 1). Проступок мой «не остался без отмщения». Месяца через полтора появилась статья <«Облезлая радуга»> Н. О. Лернера о моей поэзии, где заявлялось, что мои стихи вообще дрянь и всегда были дрянью («Журнал журналов». 1916. № 27). Мне могут напомнить выражение: «критика свободна». Правда, но как же быть с увереньями г. Лернера, что я — его «любимейший поэт». Убеждения и вкусы меняются, но я не стал бы хвастаться тем, что моим «любимейшим поэтом» в течение ряда лет был писака, все стихи которого при ближайшем рассмотрении оказались дрянью.
Я ссылаюсь здесь на частные письма. Делаю это сознательно. Если г. Лернер пожелает, могу опубликовать их, чтобы доказать, что расточаемые в них похвалы моим стихам никак нельзя признать любезностями вежливого корреспондента (ОР РГБ).
