римлян и итальянскими словами, но зато ко мне вернулась былая твердость духа. На все смотрю спокойно и уверенно, гордо и правильно. Я верю в свое будущее, а любовь к Варе кажется смешной и пустой. Вперед! На победу!
Бывают минуты, когда готов послать к черту это горнило умственной работы, славу и искусство, чтобы жить солнцем, музыкой и любовью, счастьем» (М. Башкирцева). Впрочем, сейчас я не в таком настроении. Наоборот, я готов работать, трудиться, бороться. Я счастлив. Вперед!
Я рожден поэтом. Да! Да! Да!
Друга! Где я найду друга? Ему я высказал бы все, что кипит на душе. Что ж? Что? конечно, любовь…
Но, впрочем, прочь лиризм! Проза, царствуй! Недаром ты задумал роман «Проза».
Пишу «Каракаллу», но, по обыкновению, вместо того чтобы писать, больше воображаю общее восхищение, когда это будет написано. Продаю шкуру неубитого медведя… (Дневники. С. 5—9).
О моих стихотворных занятиях прознали в гимназии понемногу все. Так, я показывал свои переводы Энеиды Аппельроту преподавателю латинского языках. Учителю немецкого языка К. К. Павликовскому читал перевод из Шиллера, а тот прочел его Л. И. Поливанову. На уроках французского языка, тогда мы часто вместо перевода Charles XII весело болтали с учителем В.А. Фуксом, я читал свои эпиграммы на товарищей. Когда я начал увлекаться новейшими французскими поэтами, я стал распространять их в гимназии. Мой томик Верлена брал у меня тот же учитель французского языка, читал и, кажется, кое-чем остался доволен. Малларме привел его в отчаянье. Не помню уже, каким путем попало к Л.И. Поливанову мое подражание стихотворениям Верлена <…> Однажды, когда мы все толпились после урока, неожиданное выходит Л.И. Поливанов, ищет меня глазами, находит и подает мне бумагу.
– Брюсов. Вот это вам.
И исчезает. Я развертываю. Это был стихотворный же ответ мне. «Покаянье лжепоэта-француза». Я написал ответную эпиграмму, но показать ее не решился [42] (Из моей жизни. С. 70).
Привет тебе, Новый год! Последний год второго десятка моей жизни, последний год гимназии… Пора! За дело, друг!.
Вот программа этого года:
1. Выступи на литературном поприще.
2. Блистательно кончи гимназию.
3. Займи отдельное положение в университете.
4. Приведи в порядок все свои убеждения (Дневники. С. 10).
В это время я впервые заинтересовался философией. Начал я с неизбежного для русских Льюиса автора «Истории философии в жизнеописаниях», но тотчас перешел к Куно Фишеру «Истории новой философии» и далее к подлиннику Спинозы. Спиноза некоторое время полностью владел моей душой. Я воображал его «Этику» откровением, ответом на все вопросы. Я переплел его русское издание вместе с белыми листами бумаги — и сам, исходя из его теорем и положений, выводил modo geometrico новые положения, дававшие ответы на все жизненные вопросы и практические задачи (Из моей жизни. С. 72).
«…В самом деле, что за VIII и VII классы у нас! Это просто прелесть: вообразите, само собою, мало- помалу развив в себе интересы высшего порядка, они собираются и читают серьезные рефераты преимущественно философского направления. Есть даже крайности (например, Брюсов читает Спинозу!). Кн. Голицын, например, учась очень усердно, сумел найти время и горячее желание изучать Данта и на их собраниях прочел реферат (листов в 50!) о «Божественной комедии» (Письмо Поливанова Л. И, из его архива).
В гимназии близится время экзаменов, а мне так опротивели занятия, что я едва могу браться за учебную книгу. Жду №№ «Иностранной Литературы» и «Живописного Обозрения». Перевожу Малларме и собираюсь снести перевод в редакцию…
Талант, даже гений, честно дадут только медленный успех, если дадут его. Это мало! Мне мало! Надо выбрать иное… Найти путеводную звезду в тумане. И я вижу ее: это декадентство. Да! Что говорить, ложно ли оно, смешно ли, но оно идет вперед, развивается и будущее будет принадлежать ему, особенно когда оно найдет достойного вождя. А этим вождем буду я!
Что, если бы я вздумал на гомеровском языке писать трактат по спектральному анализу? У меня не хватило бы слов и выражений. То же, если я вздумаю на языке Пушкина выразить ощущения fin de siecle <конца века>! Нет, нужен символизм! (Дневники. С. 12, 13).
И моя детская мечта — соблазнить девушку — воскресла с удесятеренной силой. Я не отступал тут ни перед чем. Я желал свидеться не на улице, а в комнате, в гостинице… Нина согласилась… Себя я уверял, что все естественно, что я люблю Нину. В это время я читал Бодлера и Верлена. Я воображал, что презираю юность, естественность, что румяна красивее для меня, чем румянец молодости, что мне смешна наивная любовь, что я хочу всех изысканных ухищрений искусственности. <…>
Но что видела во мне Нина? Этот вопрос я не успел разъяснить до сих пор. Может быть (о, гордая надежда!), она прозревала в моей душе то лучшее, чего я сам не сознавал в ней. Однажды она сказала мне: «Знаешь ли, ты гораздо лучше, чем это думаешь сам». Ей, может быть, наскучили обычные лица всяких кавалеров, виденных ею на своем веку, и ей понравился дикий и смешной мальчик, кричавший на перекрестках, что она гений (Из моей жизни. С. 84, 85).
Леля больна. Простудилась, может быть, на последнем свидании (Дневники. ОР РГБ).