Лицо герцога омрачила скорбь.
— Ты говоришь, мертвы? И она, и он?
— Да, обои, ваша светлость, — ответил тюремщик. — Сами себя прикончили. Я было отвернулся, а они руки меж прутьев просунули да и ухватили ножики, которые я по приказанию вашей светлости положил у них на виду. Да помилует Господь их душеньки.
Герцог перекрестился, отослав тюремщика, и обернулся к прелату с аккуратной тонзурой.
— Вы слышали, монсеньор? Мучимые раскаянием, в ужасе перед своим грехом они наложили на себя руки.
— И как самоубийцы, — торжественно возгласил прелат, — прямо отправились в Адское пламя, дабы там терпеть кару, бесконечно более суровую, чем казнь, на которую могли бы обречь их вы.
— Истинно, истинно! Бедные, ввергнутые в вечное пламя души, — сказал герцог. — А ведь, как вам известно, я не собирался причинять им ни малейшего телесного вреда.
— Ну, разумеется, нет. Такая жестокость повредила бы доброй славе, которая повсюду сопутствует вам.
— Эти жуткие описания якобы уготованных им кар, которыми по моему приказу потчевал их тюремщик, эти скелеты и все прочее имели лишь одну цель: в течение ночи исполнить их сердца ужасом и смирением. О, как я раскаиваюсь…
— В безобидных россказнях и костях?
— Не столько в них, монсеньор, сколько в своей излишне доверчивой натуре, которая толкнула эти юные создания на тропу соблазна. Не моя ли вина? Не моя ли рука привела их к развращенности, обличению и смерти?
Прелат сказал категоричным голосом:
— Нет! Бесхитростная доброта вашей светлости не может считаться причиной чужих грехов.
— Вы так милосердны!
— Вы ведь не могли ни предвидеть смерть вашей юной супруги, ни тем более желать этой смерти.
— О нет, нет!
— Вы ведь никак не могли пожелать того, чтобы еще раз стать вдовцом!
— Оборони меня Бог.
— И в очередной раз жить в печальном одиночестве.
— О злополучный день!
— Ни один человек во всей стране не обвинит вас.
— Молю Небо, чтобы это было так.
— Сердца ваших друзей, ваши верные придворные, бедняки крестьяне, знатнейшие вельможи, его величество, сама Церковь — все скорбят с вами в этот тяжкий час.
— Благодарю вас, святой отец.
— Однако если мне будет позволено коснуться вашего положения овдовевшего супруга, чья рука внезапно стала свободной для нового брака, посмею напомнить вашей светлости о том, что теперь перед вами открылась возможность породниться через брак с семейством столь высоким, что мне нет нужды его называть…
— В подобное время, — сказал герцог, — не должно помышлять о браке. Но когда мое горе поутихнет, тогда мы сможем поговорить об августейшей особе, вами упомянутой, чья сестра, если не ошибаюсь, как раз достигла пятнадцати лет, а потому вполне созрела для вступления в брак. Вам, монсеньор, я поручаю все приготовления к брачной церемонии, которая, нет нужды напоминать об этом, может состояться лишь после того, что принято называть положенным сроком.
— После положенного срока, разумеется, — ответил прелат.
Магия ужаса
Клодия О'Киф
Озеро последнего желания
Ночью Вилона, очнувшись от реальной жизни, снова оказалась у того же озера, что и в прошлый раз. И хотя берег был жестким, колюче-холодным, сырым, под стать окружающей тьме, она лежала на мягком мху, укрытом бледной россыпью лепестков магнолии, лежала, преклонив голову на малахитово-зеленую подушку из чего-то, напоминающего нежную замшу. Одинокий лепесток, слетевший сверху с почти невидимых ветвей, скользнул по ее шее и, беззвучно упав, смешался с другими. Она села.
Напряженная. Застывшая в ожидании.
Поднялась. Взглянула на недвижную озерную гладь, темную, отливающую перламутром, как черная жемчужина, на замерзшие отражения тростников и камышей. На мгновение задумалась — а какова же она сама? Но стоит ли спускаться к воде, стоит ли глядеться в нее? Нет. Как и прошлой ночью, Вилона почему-то ощутила, что бояться нечего. Она будет прекрасна. Много, много прекраснее, чем в реальной жизни.
Волосы — длинные, прямые, разметавшиеся, цвета красного золота. Лицо тонкое и удлиненное, скулы — высокие и крутые, словно выточенные величайшим из скрипичных мастеров. Линии, смягченные прозрачными тенями. Кожа, точно шерсть сиамской кошки, бледная, на щеках — лишь чуть-чуть темнее. Тонкое, хрупкое тело.
Одежды из великолепной ткани, алебастрово-розовой, вырезанной наползающими друг на друга лепестками. Тяжелые, но не для нее. Она сильная. Прижимает к груди книгу, в которой каждое стихотворение, каждая история написаны далеко отсюда, уже не детской, но еще не женской рукой. Ее рукой.
Недолгое ожидание — и вот уже с безоблачного неба опускается черный лебедь, описывает последние круги над водой. Огромный лебедь, широкие крылья, глаза и лапы — серебристо-черные, как озерная вода. Оперение столь темно, что почти неотличимо от ночного неба. Он слетает к камышам и опускается с легким всплеском. Широкая грудь, прикоснувшись к воде, оставляет рябь, изящную, как резьба на старинном женском зеркальце.
Лебедь плавал по озеру туда-сюда, поглядывал на нее со спокойным любопытством. То же самое было и вчера, как она потом обнаружила — целый час, но смотрел он издали, от смущения, из опасения ли, непонятно. А потом, еще до первых проблесков зари, взмыл в небо и унесся к горизонту.
Сегодня, однако, терпение ее лопнуло. Уставшая сидеть и наблюдать, она встала и тихонько подошла к воде. Лебедь заметил — и замер посреди озера.
Непонятно. Ведь каждое мгновение здесь, каждая мелочь подчинялись ее воле. Все — как пожелает, все — предсказуемое, умиротворяющее, в точности, как она придумала. Почему же не подплывает лебедь?
И, не жалея легких серых туфелек, о которых в действительности и мечтать бы не посмела, она ступила в воду — и побрела к лебедю. Новое удивление — он стал стремительно двигаться навстречу.
Вилона, пятясь, вышла из озера — обратно на землю, почти что к самой магнолии.
Лебедь, скользя, доплыл до берега, одним махом крыльев вспорхнул к тростникам — и в следующий миг лебедем уже не был. Так она и думала, так и должно было случиться — юноша. Годом-двумя постарше ее, стройный, широкоплечий, с высокой, царственной шеей, угольно-черные волосы колышутся на ветру подобно лебединым перьям.
Он шел, склонив голову, следя взором, как вода переходит в песок, а песок — в изумрудный мох, и смущение, граничащее со стыдом, она мшистую прогалину — возможно, теперь он подойдет поближе?
Он покачал головой. 'Ты же не хочешь…'
Слова, которых юноша не произнес, слова, которые она не услышала ощутила.