послушают это римляне, которые каждую минуту готовы возвесть на престол нового царя и при самом возведении обдумывают уже, каким бы образом его низвергнуть, справедливо слывя за это у всех народов матереубийственными ехиднами, людьми, потерявшими всякий смысл, чадами проклятия и сынами беззакония, вооружающимися против самих же себя! Смерть Балдуина произошла следующим образом. Быв взят, как выше сказано, во время сражения со скифами в плен и закован в цепи, он довольно долго содержался в заключении в Тернове. Наконец, когда поднял знамя восстания Аспиет, то это жестоко раздражило Иоанна против латинян, так что, распаляясь в своей злобе постоянно более и более, он дошел, наконец, почти до бешенства. В таком состоянии он приказал вывести Балдуина из темницы, отсечь ему топором ноги по колена и руки от кистей по самые плечи и потом бросить его головою в мусорную яму на съедение птицам, где уже на третий день несчастный мучительно расстался с жизнью. Впрочем, не его только одного Иоанн так бесчеловечно лишил жизни. С такой же немилосердной жестокостью он истребил всех пленников римских, не внимая {418} ни жалобам, ни мольбам их. В том числе погиб и дромологофет Константин Торникий. После взятия Константинополя латинянами Торникий почти по неволе поступил на службу к императору Балдуину и, убежав из плена, в который взят был на войне со скифами, прибыл потом к Иоанну. Он надеялся найти у Иоанна покровительство и даже получить большое значение, так как в былое время часто приезжал к нему послом от римского государства, но встретил такой ласковый прием, что, быв весь изрублен мечами, не сподобился даже и погребения после своей злосчастной смерти.
Между тем латиняне решились разрушить старинные пророчественные талисманы города Константинополя***, изобретенные в древно-{419}сти (правда ли это, не могу верно сказать) для ограждения и обороны его от всяких явных и тайных вражеских нападений, и преимущественно те из них, которые, по народной молве, были воздвигнуты против их племени. Таким образом, низринув с пьедесталов и растопив на огне несколько других медных статуй, они обратили внимание также на переднее левое копыто медного коня, который стоял посреди Таврской площади* на четырехугольном пьедестале из белого мрамора, держа на своем хребте какого-то необыкновенной силы и поразительной наружности всадника. Впрочем, и сам конь, покрытый весь чешуйчатою сбруею и представленный изгибающимся, с поднятыми вверх как бы при звуке трубы ушами, изумлял не менее всадника тщательностью художественной отделки во всех подробностях. Одни говорят, что это был Пегас**, а всадник — Веллерофонт***; дру-{420}гие, напротив, думают, что группа изображала Иисуса Навина верхом на каком-нибудь коне, и точно — поза всадника представляла человека, который правую руку простирал к течению солнца и движению луны, как бы повелевая им остановиться, а в ладони левой руки держал медный круглый шар. Отбив молотками копыто коня, латиняне нашли под ним пробитую насквозь гвоздем и облитую свинцом со всех сторон статую человека, похожего более на какого-нибудь болгара, чем на латинянина, как прежде все думали. Найденная статуя была немедленно отдана литейным мастерам на расплавку. И латиняне сделали все это совсем не из робости, как может кто-нибудь подумать в упрек им, но потому, что, употребляя все средства и пробуя все способы никогда не выпускать из своих рук раз завоеванного города, они не хотели оставить без внимания даже толков в подобном роде. Которые, конечно, недаром всеми повторялись, — мало того, они придали этим толкам серьезное значение и, не пренебрегая для своей цели ничем, нашли нужным уничтожить их в самом основании. 17. В самом деле, кто не знает, что овладев каким-нибудь городом или местом, латиняне так {421} крепко держатся за него, как будто бы это была их родина, и для того, чтобы прочно утвердиться в нем, не останавливаются ни пред какими затруднениями, по-видимому забывая даже о своей действительно родной стороне? Не так поступают римляне, которые готовы предоставить желающим свои последние одежонки! Покидая отечественные города, они охотно
«Цветом сменяется цвет на лице боязливого мужа;
Твердо держаться ему не дают малодушные чувства:
То припадет на одно, то на оба колена садится;
Сердце в груди у него, беспокойное, жестоко бьется;
Смерти единой он ждет и зубами стучит, содрогаясь4*».
Глядя на этих людей, можно подивиться, как с течением времени они сами собой не извели друг друга, до такой степени они всегда уступчивы, слабы, бессильны в отношении к врагам и наглы, дерзки, заносчивы со своими {422} соплеменниками! Между прочим они приписывают потерю Константинополя нам, членам сената, и не страшатся всевидящего ока Правосудия, не стыдятся такой громадной лжи, выдав сами и нас, и город! Слез достойно помешательство или горестное ослепление этого бесчувственного народа, который не только не желает возвращения Константинополя, напротив — укоряет Бога, почему Он давно, почему еще жесточе не поразил Он как его, так и нас вместе с ним, но отлагал казнь доселе, щадил, терпел человеколюбиво. И вместо того, чтобы выразить сочувствие людям, которые подобно нам, как всякому известно, некогда пользовались огромным богатством и блестящим положением в обществе, а теперь не имеют ни прав гражданства, ни своего очага, ни средств к жизни, они еще осыпают нас насмешками и, как ремнем, бичуют упреками. Не того, совсем не того ожидал я сначала, иначе я никогда не перебрался бы на восток, — никогда моя нога не ступила бы на землю этого народа, и я предпочел бы убежать куда-нибудь в пустыню, как некогда Веллерофонт, или на край света, подобно Иеремии. Впрочем, мы никому не были в тягость, возлагая всю надежду на единого, всем подающего пропитание, человеколюбивого Бога и Спаса нашего, который в древности чрез пророка Елисея насытил небольшим числом смокв и ячменных хлебов сто человек (4 Цар. 4, 42—44), а впоследствии Сам еще {423} меньшим количеством пищи удовлетворил целые тысячи алчущих и притом, сопровождая одно изумительное чудо другим чудом еще более изумительным, сделал то, что посвященные в таинство распорядители угощения, накормив всех, собрали более остатков пищи, чем сколько ее всей было предложено (Мк. 8, 19—21). Таким образом с той самой поры, как мы поселились при Асканийском озере в Никее, главном городе Вифинии, мы, вроде каких-нибудь пленников, не имеем ничего общего с этим народом кроме земли, по которой ходим, и Божиих храмов, которые вместе посещаем, оставаясь во всем прочем вне всякого соприкосновения. Но к чему прерывать и историю подобными рассказами и останавливаться на этом, когда все вообще настоящее положение римского государства тяжело и горько, как неразбавленная чаша, или поддонки испорченного вина? Повернем опять речь к предположенной цели и докончим остальное.
Так шли дела. Между тем Генрих, вступив на престол, получил известие от своих соплеменников, оставшихся в Орестиаде, о новом нашествии валахских и скифских войск, которые, разорив Дидимотих, подступили к самому Адрианополю с намерением овладеть им, если не силою, то коварством. Он не побоялся многочисленности врагов, не остановился при мысли о прежних неудачах в войне с ними, но смело высту-{424}пил опять в поход, дав себе слово выручить из беды оставленных под начальством Враны своих соплеменников и защитить остаток римлян, которые теперь снова сбежались в близкие к Константинополю пригороды. Когда он подступил к Адрианополю, валахи пришли в трепет при одном виде латинян, хотя латиняне не стали и не сделались ни ростом выше, ни душой храбрее против прежнего, но сохранили только среди всех неудач свое обыкновенное мужество и искусство в военном деле. Узнав о бегстве неприятелей, Генрих преследовал их до Крина и Вореи*, — потом, пройдя чрез Агафополь, расположился лагерем в Анхиале и после многих подвигов, которые доставили ему и деньги, и людей, и целые стада скота, не потерпев никакой потери, без всякого урона воротился назад и прибыл в Константинополь. {425}
ИЗ КОНСТАНТИНОПОЛЬСКОЙ ИСТОРИИ
ИЗВЕСТНОГО НИКИТЫ ХОНИАТА**
1. Когда в нашей империи гражданская власть, по неисповедимым судьбам Господа, правителя и распорядителя всех дел человеческих, досталась в удел французам, а власть ду-{426}ховная выпала на долю* венециан, прибыл из Венеции в Константинополь в качестве константинопольского патриарха некто Томас**. Он был среднего роста, но такого тучного сложения, что казался жирнее откормленной свиньи. Лицо он брил, как все прочие его соплеменники, и бороду свою жал бритвою чище серпа, — одевался в платье, как будто пришитое к телу и плотно облегавшее обе руки, — носил на руке перстень и иногда надевал на руки кожаные перчатки, обтягивавшие каждый палец. Вместе с ним приехала сви-{427}та