братьям утопить меня, если я его ослушаюсь и не останусь пасти его овец дома, в то время когда Франция истекает кровью: пусть вся Франция погибнет, лишь бы его овечки были целы. Я думала, у Франции есть друзья при дворе короля французского; а здесь одни волки, что грызутся из-за кусков ее растерзанного тела. Я думала, у бога друзья повсюду, потому что он всякому друг; я-то в простоте своей верила, что вы, нынче меня отвергающие, будете каменной стеной ограждать меня от зол. Но теперь я стала умней; чуточку поумнеть никому не лишнее. Вы думаете, вы меня напугали тем, что я одна. И Франция тоже одна. И господь бог один, а что оно значит, мое одиночество, перед одиночеством моей родины и моего господа? Теперь я вижу, что в одиночестве божьем его сила: что стало бы с ним, если б он слушался ваших жалких, завистливых советов? Что ж, в моем одиночестве моя сила; и лучше мне остаться одной перед богом: дружба его не изменит мне, ни совет его, ни любовь. В силе его почерпну я дерзновение и буду дерзать и дерзать до смертного дня! Я уйду отсюда к простым людям, и пусть любовь, что светится в их глазах, утешит меня после ненависти, что горит в ваших. Вы-то все рады были бы чтобы меня сожгли: знайте, если я пройду через огонь, я войду в сердце народа и останусь там на веки вечные. Да будет господь со мною!
В потрясающей сцене суда инквизиции и особенно в длинной речи главного инквизитора Шоу с блеском показывает ухищрения средневекового ума.
«Инквизитор
Раньше, когда не было святой инквизиции, да и сейчас, там, где слуг ее нет поблизости, несчастных, подозреваемых в ереси, может, даже совершенно несправедливо и по невежеству, побивали и побивают камнями, разрывают на куски, топят, сжигают в домах вместе с невинными детьми, без суда, без исповеди и без погребения, зарывают в землю, как собак. Не мерзость ли это перед господом, не бесчеловечная ли жестокость? Сострадание свойственно мне, господа, как по природе моей, так и по профессии; то, что я выполняю, может показаться жестоким лишь тем, кто не понимает, насколько более жестоким будет оставить это невыполненным; и все же я сам скорее взойду на эшафот, чем совершу что-либо подобное этому, не будучи уверен в том, что оно праведно, необходимо и милосердно по самой сути своей. Пусть же и вами руководит это убеждение, когда приступите вы сегодня к суду. Гнев — дурной советчик; отрешитесь от гнева. Жалость порой еще хуже; забудьте о жалости. Но не забывайте о милосердии. Помните, что справедливость должна стоять на первом месте…»
Жанна упорствует, но страх перед костром и благоразумие деревенской девушки берут верх; она подписывает «признание» и отречение от своих «ересей». Однако, узнав, что и в этом случае ей даруют жизнь лишь в форме пожизненного заключения, она рвет свое отречение и решает взойти на костер:
«Жанна. По-вашему, жить — это значит только не быть мертвой, как камень. Я не боюсь, что вы посадите меня на хлеб и воду: я могу питаться одним хлебом, когда я просила большего? И в том нет беды, чтоб пить одну воду, если вода чистая. В хлебе нет для меня горечи; а в сырой воде — печали. Но вы хотите загородить от меня свет небес, и поля, и цветы; хотите сковать мне ноги цепями, чтоб я больше никогда не могла скакать по дороге верхом с солдатами и взбегать на холмы; хотите, чтоб я дышала сырым затхлым воздухом темницы; хотите отнять у меня все, что возвращает мне любовь к господу богу, когда ваша злоба и глупость искушают меня ненавидеть его: да это все похуже, чем та вещь из библии, которую раскаляли семь раз подряд! Я могу обойтись без боевого коня, могу снова путаться в юбке; смогла б отказаться и от знамен и от труб боевых, и от рыцарей и солдат, пусть минуют они меня, как минуют других женщин, только б слышать мне, как ветер шумит в деревьях, как поет жаворонок в солнечной высоте, как ягненок блеет в морозный денек и как доносится ко мне по ветру трижды благословенный звон милых колоколов, приносящий мне голоса моих ангелов. А без этого я жить не могу; и оттого, что вы захотели отнять это все у меня и у других людей тоже, я сразу узнала, что ваш совет — наущение дьяволово, а мой — наставление божье».
Пьеса, по мнению Пердэма, свидетельствовала о том, как поступает человечество со своими гениями и святыми. Вот что говорит в эпилоге пьесы после реабилитации сожженной девушки новым церковным судом король Карл, человек безвольный, но не лишенный сообразительности:
«…Я вам только одно скажу: если б даже вы могли вернуть к жизни, через полгода ее бы опять