– Да нет, это папа Джека, Степан Иванович, он инженер, строитель, это его журналы.
– Понятно, значит это был Джек Степанович на папиной эмке… И что же он еще рассказывал об Америке, кроме фокстрота и ванн? – он чуть усмехнулся. – Ты про чай не забывай…
Ксеничка быстро отхлебнула чаю, подперла щеку рукой и стала рассказывать:
– Ну, Джек, он вообще очень сильно увлекается музыкой, мы слушали радио, и он сказал, что в Америке полно таких радиостанций, что только музыку передают. Он сказал, что если бы у него были деньги, то он и здесь такое радио устроил бы, чтобы только музыка американская и чтобы все слушали.
– А где же он собирается взять деньги?
– Ну, он об этом еще не думал. Но когда мы в понедельник после школы ходили на бульвар, он купил мороженое, и так все это рассказывал – чтобы на доме, где будет радиостудия, лампочки на крыше светились всю ночь и мигали – «Джек Ив Радио». Представляете – как это – всю ночь лампочками надпись светится?! Отовсюду видно, со всего города!
– Наверное, здорово. А что значит «Ив»?
– «Ив» – это сокращенно от Иванченко. Его так в Америке звали – Джек Ив.
– Понятно, – он отпил уже совсем остывший чай из стакана. – А это из-за того мороженого ты три дня кашляла, и мама не пускала тебя в школу?
– Угу, – она сразу погрустнела, – а за три дня Татка сразу устроила вечеринку, и Джек приносил свои пластинки… И теперь они вместе ходят после школы – и на бульвар, и в кино вчера ходили, и Светка мне сказала, что даже видела, как они уже в среду, после вечеринки, целовались – она шмыгнула носом и отвернулась к окну.
– Не возражаешь, если я покурю?
– Курите, конечно! А… мне можно?
– А ты разве куришь?
– Да я уже сто раз курила! У нас в классе и Светка курила, и Татка, и Наташка, и даже Наташка-вторая. А Джек говорит, что в Америке все киноактрисы курят. Такие специальные сигареты с длинными мундштуками. Я и сама в кино видела. Давайте, я покажу как, пересядьте сюда, а я туда, – они поменялись местами, она плюхнулась на кровать, сделала смешное выражение лица – видимо, оно должно было быть романтическим, – отставила в сторону левую руку, сложив два пальца под воображаемую сигарету. Он с трудом удержался, чтобы не рассмеяться.
– Правда, красиво, дядь Мить? А длинный мундштук можно из бумаги плотной накрутить.
– Красиво. Только, Ксеничка, я не знаю, как там дальше с красотой, от табака зубы желтыми становятся. У меня товарищ до войны на врача учился.
Ксеничка задумалась, а потом сказала:
– Нет, дядь Мить, если специальные американские сигареты курить, то, наверное, желтеть не будут. У актрис же не желтеют.
– Ну, американских специальных у меня нет, а свои папиросы я тебе, пожалуй, не дам, – он затушил окурок и вновь взял стакан с чаем. – Да и вообще на Америке свет клином не сошелся, да и на Джеке тоже.
Она вновь погрустнела:
– А на ком же?
– Ну, я помню, был такой мальчик Юра…
– А, Юра… Юра – это не то! Вы знаете, какая у него фамилия? Своротных! Ну вы представляете – как это будет звучать – Ксения Своротных!
– Так вы поэтому поссорились? А вот Людмила Георгиевна Серебрянская…
– Это та, крашеная, которая к вам вчера приходила?
– Что?! – он поперхнулся остатком чая. – Да нет, Людмила Георгиевна Серебрянская – жена хозяина магазина на углу Народной и бульвара, у них трое детей. Да, а в замужестве она – Кобыляко. Людмила Георгиевна Кобыляко.
Ксеничка недоверчиво посмотрела на него:
– Да ну, это вы выдумываете!
– Не хочешь – не верь, могу вас познакомить, – он с сожалением посмотрел в пустой стакан, на разбухшую заварку, – А я и не знал, что ты за моими знакомыми наблюдаешь. Еще чайник нагреть?
– Не, мне уже не хочется. Можно, я просто еще подушечек поем?
– Можно, конечно, ешь хоть все.
Ксеничка перетащила банку с подушечками на кровать.
– А я правда не наблюдаю. Ну просто она, ну такая… А вам другая нужна…
Он высоко вскинул брови:
– Это какая же?
– Ну… – она покраснела, потом резко села на кровать и сказала: – Это очень хорошая комната, все под рукой как-то…
– Еще бы не под рукой – меньше шести метров.
– Да. А… а эти три одеяла на стенку набиты, чтобы соседи не слышали, когда… ну когда приходят?
– Э… – он достал папиросу и зачиркал зажигалкой. – Ну, скажем так, стенка действительно тонкая.
Ксеничка хотела еще что-то сказать, но тут через форточку со двора донесся спасительный голос Ксеничкиной мамы: «Ксения, ты где? Иди домой немедленно!» – и он сказал:
– Похоже, Клавдия Сергеевна уже ушла. Значит, будем прорываться через линию фронта.
– Это как?
– Это так. Я выхожу с чайником в коридор и под шумок открываю дверь на лестницу. Дверь в комнату я оставлю открытой, так что с эн-пэ Ангелины Львовны дверь на лестницу будет не видна. Твоя задача – быстро выскочить на лестницу и прикрыть, но не захлопнуть дверь. Приказ понятен?
Она хихикнула и козырнула:
– Приказ понятен, разрешите выполнять?
– Ну давай…
…Вернувшись с чайником с кухни в комнату и беззвучно закрыв на ходу щеколду двери черного хода, он подошел к столу и посмотрел в окно. Посреди двора Ксеничка уверяла маму, что ходила смотреть новые афиши в кинотеатре. Банка с тремя слипшимися подушечками так и лежала на кровати…
…Этот день пришелся на пятницу, у него как раз закончилось суточное дежурство, и они с майором выпили по маленькой за упокой души, а потом еще по маленькой, и еще раз… Имеем право, думал он, поднимаясь по лестнице, имеем право…
…Имеем право – ведь мы возвратились. Мы возвратились, а они остались там – в чертовой карусели над Бугом и Неманом, над Москвой и Волгой… ребята остались там – в горах Урала, на голой земле между Тоболом и Ишимом. Кто взрывом и дымным столбом, кто – дотянувший – в санбате, а кто и вовсе – без вести… Кто где, кто где – повсюду на той страшной войне, раскроившей все пополам…
В полутемном коридоре никого не было. На кухне из черной тарелки «Рекорда» пел марш. Их марш, марш, с которого все начиналось тогда, пять лет назад. Достав папиросы и прикурив от соседкиной керосинки, он постоял у окна, выпуская дым в форточку. Тогда тоже все цвело, тоже была весна, толькотолько отгремел праздник – и они были полны радостного счастья – вот! наконец-то! разобьем – и по домам! Да только вместо этого пришлось учиться крови и смерти друзей… Марш все гремел, тот марш… Это было через год после начала войны, в другом страшном мае – в мае сорок второго… Как кричал, как хрипел по радио этот марш веселый Лешка Шестаков, сгорая в небе над Казанью… Мессера навалились на него, и он горел, горел над Волгой… а мы уходили на восток, разодранные в щепы, в набухших кровью гимнастерках… Вернулись… вернулись три из двенадцати машин, последних двенадцати машин их полка. Три пилота, два штурмана и один стрелок – наверное, родились в рубашках… Садились на брюхо. Все – полка не было, две недели – и полка не было. Но переправы не было тоже…
…Окурок полетел через форточку. Крохотный красный огонек, как одинокая сигнальная ракета… Ракета взлетала, и мы взлетали—по одному, по двое, без прикрытия – бензина было кот наплакал, но мы все равно летели бомбить. Это снова была осень, но под нами были уже давно не леса Подмосковья. Там, внизу, немецкие танки неслись в прорыв от Орска – второй большой прорыв на юге, фронт сыпался, и Маленков, усевшийся в кресла покойников, уже уехал из Уфы в Омск… Сука Маланья… раньше надо было их вешать,