Я узнала голос. Это Юрий вел песню. Она ударялась в молчаливые окна, разлеталась, как брызги света. Небо синело над крышами, переливалось легкими перистыми облачками.
Из-за угла вынырнул милиционер.
— Это что, товарищи? — спросил изумленно.
— Ничего, — ответил Лева.
— Кричите вы почему?
— А что вообще есть крик? — спросил Лева. — Может быть, вам это кажется? Крик не в силах нарушить мировую тишину вещи в себе.
— Как это? — удивился милиционер.
— Сущность вещей непознаваема, — отвечал Лева, вздыхая, — вам кажется, что мы кричим, но, может быть, нас и не существует.
— Как это кажется, — рассердился милиционер. — Очень даже вижу, что существуете и порядок нарушаете!
— Может, вам кажется, что я хожу на ногах? — вежливо спросил Лева.
— Не кажется, повторяю: и ходишь ты на ногах, и порядок нарушаешь!
— Посмотрите внимательней! — Лева быстро встал на руки и на руках обежал вокруг милиционера.
— Ах, чтоб тебя разорвало! Вы что - циркачи?
— Студенты мы, — сказали несколько голосов, — и провожаем с вечеринки профессора.
— Профессора! Видно, выпито было немало... — усмехнулся милиционер. — Ишь, седой весь, а тоже...
Но Владимир Германович так подмигнул милиционеру, что тот рассмеялся.
— Не пьяные, видно, а бешеные! Тишину надо соблюдать, граждане! — и, махнув рукой, он ушел за угол. Студенты снова запели. Юра подошел ко мне:
— Пойдем на Неву.
— Хорошо.
Через Мойку и сумрак Зимней канавки мы вышли к Неве. Еще издали, из-за арки, она манила великолепием белой ночи. И вот — распахнулось!
Был час, когда все становится синим. Повисают в синем воздухе дворцы, мосты, набережная. Над Васильевским островом еще тлеет заря. Розово-малиновые отсветы взбегают на небо на маленьких тонких облачках. На востоке же, за Литейным мостом, все было густым, сине-лиловым. В синеве купались деревья, лазоревые купола мечети, золото Петропавловского шпиля. Над зыблющейся синевой повис Троицкий мост. Из синевы, казалось, поднимался глубокий и радостный страх: вот-вот придет неизвестное. Шаги раздавались на гранитных плитах так звонко, что мы невольно пошли по торцам: темные восьмигранники мягчили шаги. Шли быстро и молча. Страх нарастал.
Преодолевая его, Юрий взял меня под руку, облизал пересохшие губы и тихонько запел:
И как будто захлебнулся, оборвал и опять начал. Заглянул мне в глаза. Наверное, глаза что-то сказали, потому что он наклонился и поцеловал, а потом, убыстряя шаг, запел уже уверенно, снова остановился, еще раз заглянул в глаза и прошептал: — Хорошо тебе? Хорошо?
Я кивнула.
— А мне так хорошо, что даже не знаю, что сделать.
— Тебе тоже страшно?
— Очень! Уже много месяцев...
— Чего же... Чего тебе страшно?
— Тебя. Того, что так, так люблю тебя, что не знаю, что же мне делать с этим. Как жить? — Зеленые потемневшие глаза его стали строгими, почти страдальческими, брови изогнулись, сходясь к переносице. — Как вместить такую любовь? Ведь она заполняет все!
— Разве она не радость? Мне тоже было страшно, а сейчас так стало радостно, что, кажется, я поднимусь выше Петропавловского шпиля, чайкой полечу к морю... Смотри, смотри: все было синее, торжественное и странное на востоке, а теперь — какая заря!
За Литейным мостом встала тонкая желтая полоса. В высоком позеленевшем небе строились ряды прозрачных розовых облачков... Лиловые тени убегали. Воздух и камни зарозовели.
— Как великолепно жить на свете! Как великолепно, а люди мучаются. Ну для чего вот мы мучили друг друга?
— Не знаю! Черт меня знает, почему я мучился всю зиму?.. Не мог сказать... Ты — лучше меня! Поэтому у тебя все радостно и просто получается. А я боялся. И злился.
— Как все это странно. Ты совсем свой, можно все сказать, а сколько месяцев была стена! А теперь — вместе!
— Совсем, совсем будем вместе, да?
— Но ведь через несколько дней ты едешь на Байкал, а я в Лапландию... На долгие месяцы!
— Какой я непростительный идиот! Не сумел раньше сказать... Вместе бы ехали!
— Хорошо вместе, но, знаешь, может быть, так и лучше. Слишком странно: совсем вместе. Ответственно как-то! То, что совершается, от тебя не зависит. А надо — еще открыть мир, а потом уж найти друг друга. Надо ждать, когда рассветет.
— Оно уже взошло, посмотри!
Золотые лучи брызнули из-за домов...
Геологи уехали на Байкал. А у нас выяснилось, что ни Лиза, ни Федя не могут выехать в ближайшие дни. Я предложила: поеду в Мурманск одна, пойду в облисполком, зарегистрирую нашу практику, выясню, где кочуют лопари, а они достанут фотопластинки, тетради и все оборудование, Лиза съездит к отцу. Все согласились. Я получила командировочное удостоверение и литер на проезд до Мурманска.
И вот я — на верхней полке вагона. Конечно, неплацкартного. От резкого толчка я открываю глаза. Солнечный луч осветил рыжую краску вагонной полки и надписи на ней. Я повернулась к окну.
Умытое солнце покачивалось над редкими соснами. Вчера в городе были лето, пыль, жара. Поезд настигал уходящую весну. На земле стоял туман. За туманом наметилось синее озеро. Стая длинношеих птиц поднялась, полетела, опять опустилась на воду.
— Как вы смотрите на теорию Маха и Авенариуса? — вдруг спросил мужской голос с нижней полки. Парень в серой рубашке приподнял треугольник лица. Глубоко, наискось, посаженные серые глаза, твердые губы...
— Вы меня спрашиваете? — удивилась я.
— Вас, конечно. Читаю Ленина и думаю, почему он обвиняет эмпириокритицизм в идеализме?
— Я считаю, чтобы правильно оценить эмпириокритицизм, нужно сначала изучить Канта и Гегеля. Без Гегеля нельзя подойти к философии марксизма. Но у него не разработана гносеология. Необходимо изучить мышление.
— Вы при помощи мышления хотите определить бытие? Это скверный идеализм! На черта нужны эти вещи в себе? — раздраженно отвечал парень, блестя глазами. — Мы знаем мир — данную общественно значимую реальность. Кое в чем мы уже совладали с этим миром.
— Вот чудак! Кто же отрицает необходимость овладеть миром и перестроить Землю! — Я спрыгнула