Но ссадил с парохода Алешу сам Колдун.
«Взяв меня под мышки, приподнял, поцеловал и крепко поставил на палубу на пристани. Мне было жалко и его, и себя; я едва не заревел, глядя, как он возвращается на пароход, расталкивая крючников, большой, тяжелый, одинокий…
Сколько потом встретил я подобных ему добрых, одиноких, отломившихся от жизни людей!..»
Правильнее сказать: отломившихся от людей
Второй искуситель
Повесть «Мои университеты»: «Итак – я еду учиться в Казанский университет, не менее того. Мысль об университете внушил мне гимназист Н. Евреинов, милый юноша, красавец с ласковыми глазами женщины. Он жил на чердаке в одном доме со мною, он часто видел меня с книгой в руке, это заинтересовало его, мы познакомились, и вскоре Евреинов начал убеждать меня, что я “обладаю исключительными способностями к науке”».
Так на пути нижегородского колобка возник еще один искуситель. В его облике, в отличие от кряжистого колдуна Смурого, есть что-то женское. Евреинов ветрен и легкомыслен. Коварно совращает Алексея на путь служения науке и бросает его мыкаться в Казани.
Во всяком случае, так изображен в повести молодой Николай Владимирович Евреинов (1864–1934). На этот раз несомненно реальный человек, сын письмоводителя, гимназист, студент физико-математического факультета Казанского университета, добровольно, в знак протеста, покинувший университетские стены после разгрома студенческого движения за отмену сословных ограничений при приеме в университет. Вместе с ним подписал коллективное письмо Владимир Ульянов, будущий Ленин.
Горький не осуждает Евреинова ни в «Моих университетах», ни позже в письмах к Груздеву, понимая, что юношей двигало доброе сердце. Он подарил Алеше несколько недель сладких иллюзий. «…В Казани я буду жить у него, пройду за осень и зиму курс гимназии, сдам “кое-какие” экзамены – он так и говорил: “кое-какие”, – в университете мне дадут казенную стипендию, и лет через пять я буду “ученым”…»
Между прочим, добросердечный юноша был старше искушаемого на четыре года. Однако Алексей смотрит на искусителя несколько свысока. В свете своего жизненного опыта он быстро понимает, что такие, как Евреинов, живут за счет близких людей. В данном случае это была мать Евреинова, кормившая на свою нищенскую пенсию двух сыновей. Приглашая Пешкова в Казань, Николай по доброте сердечной сажал на шею матери третьего едока. «В первые же дни я увидал, с какой трагической печалью маленькая серая вдова, придя с базара и разложив покупки на столе кухни, решала трудную задачу: как сделать из небольших кусочков плохого мяса достаточное количество хорошей пищи для трех здоровых парней, не считая саму?»
Серая вдова и Алеша поняли друг друга. Алеша исправил ошибку Николая. Ушел от Евреиновых и стал жить своим трудом. Мечты об университете он похоронил…
Его школы
Приехавший в Казань с гордой мыслью поступить в старейший в России после московского университет Пешков не только не закончил гимназии, но и не имел никакого законченного среднего образования. Читать по-русски его кое-как наскоро научила мать во время одного из недолгих пребываний в доме Кашириных. Дед научил его церковной грамоте, да и то выборочно. Если верить «Детству», придя в школу, Алеша не знал ни ветхозаветной, ни христианской истории, зато наизусть читал псалмы и жития святых, чем немало изумил архиепископа Хрисанфа, однажды посетившего их школу. По-видимому, дед Василий был «начетчиком» в точном смысле слова, то есть тайным старообрядцем, не признававшим никонианской Библии.
Недолго мальчик учился в приходской школе, заболел оспой и был вынужден прекратить учение. Потом были два класса в слободском начальном училище в Кунавине, пригороде Нижнего, где Алеша некоторое время жил с матерью и отчимом. «Я пришел туда (в училище. –
Однажды пьяный отчим, «личный дворянин», на глазах у Алеши стал избивать его мать. Отношение мальчика (и затем Горького) к чужой боли было особенным. Он просто не выносил ее. При этом собственную боль замечательно переносил и в старости признался Илье Шкапе, что вообще ее,
Отчим не просто бил его мать. Он унижал ее, когда она не пускала его к любовнице. Больная чахоткой, значительно старше второго мужа, Варвара быстро потеряла свою былую привлекательность. Алеша пришел в ярость не только от переживания физической боли матери, но и от жуткой обиды за нее.
«Даже сейчас я вижу эту подлую длинную ногу, с ярким кантом вдоль штанины, вижу, как она раскачивается в воздухе и бьет носком в грудь женщины» («Детство»).
Алексей схватил нож («это была единственная вещь, оставшаяся у матери после моего отца») и ударил отчима в бок с явным намерением его убить. Если бы Варвара не оттолкнула мужа, Алеша убил бы его. Потом он заявил, что зарежет отчима и сам тоже зарежется. «Я думаю, я сделал бы это, во всяком случае, попробовал бы» («Детство»).
В результате из Кунавина Алексея отправили обратно к деду, который к тому времени разорился. Его «школой» стали улица, поля, Ока, Волга… И такие же, как он, обойденные родительской заботой мальчишки из русских, из татар, из мордвы, с именами либо кличками: Язь, Хаби, Чурка, Вяхирь, Кострома. Прозвище Пешкова было Башлык.
Но даже если бы закончил Алеша начальное приходское училище, для поступления в университет этого всё равно было мало. Приходские училища не надо путать с церковноприходскими, состоявшими в ведении Синода. Они содержались городом и «почетными блюстителями» из купцов. «Особенная цель приходских училищ – безвозмездное распространение первоначальных знаний между людьми всех сословий и обоего пола. В эти училища допускаются дети не моложе 8 лет, а девочки не старше 11. От вступающих не требуется никакой платы и никаких предварительных сведений. В них преподаются следующие предметы: 1) Закон Божий по краткому катехизису и священной истории; 2) чтение по книгам церковной и гражданской печати и чтение рукописей; 3) чистописание и 4) четыре первые действия арифметики» («Памятная книжка Нижегородской губернии», 1865 год).
Но даже в такой школе, рассчитанной на низшие слои населения, Алеша оказался изгоем.
«В школе мне <…> стало трудно, ученики высмеивали меня, называя ветошником, нищебродом, а однажды, после ссоры, заявили учителю, что от меня пахнет помойной ямой и нельзя сидеть рядом со мной. Помню, как глубоко я был обижен этой жалобой и как трудно мне было ходить в школу после нее. Жалоба была выдумана со зла: я очень усердно мылся каждое утро и никогда не приходил в школу в той одежде, в которой собирал тряпье».
При этом у Алеши была колоссальная воля к учению и «лошадиная», по словам деда, память. Только этим можно объяснить, что бывший ветошник, а порой и воришка, таскавший вместе с такими же отщепенцами дрова со складов, в возрасте двадцати лет в нелегальном кружке самообразования уже читал собственный реферат по книге В. В. Берви-Флеровского и не соглашался с тем, что пастушеские и мирные племена играли большую роль в развитии культуры, чем племена охотников. Затем он штудировал Ницше, Гартмана, Шопенгауэра и менее известных Каро, Сёлли. Причем, изучая Шопенгауэра, не ограничился фетовским переводом работы «Мир как воля и представление», но прочитал и труд немецкого пессимиста «О четверояком корне достаточного основания».
Этой книжной мудростью Пешков пропитался не меньше, чем пылью нижегородских улиц и волжскими далями, песнями дяди Якова и матерщиной дяди Михаила, сказками бабушки и рассказами дедушки. И всё это вместе, от первого бычьего мосла, подобранного на помойке, до первой прочитанной философской книги, можно считать «университетами» Горького.