Зато он своеобразно мстит крестьянству, написав о нем в 1922 году злую брошюру «О русском крестьянстве» и выпустив в Берлине. Из нее получалось, что не большевики виноваты в трагедии России, а крестьянство с «зоологическим» инстинктом собственника. «Жестокость форм революции, – объявлял Горький на всю Европу, – я объясняю исключительной жестокостью русского народа». Кстати, эта брошюра – первый шажок Горького к будущему Сталину с его политикой сплошной коллективизации. Тогда в эмигрантской прессе в связи с книгой Горького родилось слово
Но досталось от Горького и большевикам. Фактически он все-таки нарушил негласное соглашение с ними. Весной 1922 года в открытом письме к А. И. Рыкову он выступил против московского суда над эсерами, который грозил им смертными приговорами. Письмо было опубликовано в немецкой газете «Форвертс», затем перепечатано во многих эмигрантских изданиях. Ленин назвал горьковское письмо «поганым» и расценил как предательство. В «Известиях» Горького ругал Демьян Бедный, в «Правде» – Карл Радек.
Значит, война?
Нет, он не хотел воевать.
Покайся Горький перед эмиграцией, как Алексей Толстой покаялся перед коммунистами, она конечно же приняла бы его в свой политический круг в качестве персоны № 1. Какой это был бы козырь для международного оправдания эмигрантского движения! Но Горький к эмиграции относился прохладно. Дело дошло до того, что он вежливо отказался присутствовать на собственном чествовании в Берлине в связи с тридцатилетием своей литературной деятельности, которое организовали наиболее дружественно настроенные к нему Белый, Толстой, Ходасевич, Шкловский и другие.
Горький злится. На всех. На народ и интеллигенцию. На эмигрантов и большевиков. И больше всех – на самого себя.
Но именно это позволяет ему в период с 1922 по 1928 год добиться творческого взлета, который признали самые строгие эмигрантские критики Степун, Мирский, Адамович и самые язвительные из критиков советской метрополии Шкловский и Чуковский. Да и как не признать достоинств таких произведений, как «Заметки из дневника», «Мои университеты», «Рассказы 1922–1924 годов»! Он часто любил повторять, что не пишет, а только «учится писать». В эмиграции он «учился писать» особенно хорошо.
До 1924 года итальянские власти не пускали Горького в страну как политически неблагонадежного. Но вот наконец Италия, Сорренто. (На Капри все-таки не пустили.) Море, солнце, культурный быт. Кто только не побывал у него на вилле – от старых эмигрантов до молодых советских писателей. Например, приезжал символист Вячеслав Иванов. «Горький встретил своего философского врага с изящной приветливостью, они провели день в подробной беседе, – вспоминает свидетель. – Возвращаясь в “Минерву” (гостиница в Сорренто. –
Утомленные солнцем. Культурной беседой. На самом деле, культурнейший из символистов, Вяч. Иванов искал расположения соррентинского отшельника по весьма прозаической причине. По той самой причине, по которой искали его расположения многие писатели эмиграции. Зато другие, как Марина Цветаева, вдруг немотивированно отказывались от встречи с ним. Когда Ходасевич в Праге пытался познакомить страшно нуждавшуюся Цветаеву с Горьким, намекая, что это знакомство может быть ей полезным, Цветаева отказалась. Из гордости. В то же время Цветаева была благодарна Горькому за помощь ее сестре Анастасии.
Дело в том, что Горький продолжал оставаться «мостом» между эмиграцией и СССР. И те, кто хотел вернуться домой, понимали, что проще это сделать через посредничество Горького. В частности, Вяч. Иванов просил Горького о содействии в решении финансового вопроса: чтобы продлили командировку в Италию от Наркомпроса, организованную Луначарским. Горький немедленно бросился хлопотать. Он хлопотал о многих. Как в России в 1917–1921 годах, так и в эмиграции.
Фактически считать его эмигрантом нельзя. Это был затяжной, вынужденный отъезд, во время которого Горький не только лечился и писал классические вещи, но и пытался проводить сложную и хитроумную политику по сближению эмиграции и метрополии. Но не так, как А. Н. Толстой, скомпрометировавший себя изданием газеты «Накануне». И уж конечно не так, как муж Марины Цветаевой, завербованный НКВД и впоследствии погубивший не только самого себя, но и свою семью. Горький был слишком умен и амбициозен для этого. И вообще Горький был Горький.
Но это же стало и причиной глубокой внутренней драмы. Художник Павел Корин, посетивший Горького в Сорренто и написавший, возможно, лучший его портрет, гениально понял это. Да, на его картине Горький возвышается над Везувием (так построена перспектива), что можно счесть художнической комплиментарностью. Но как он одинок в своей громадности! Как очевидно неуютно ему на этой скале! Старый Сокол, доживший до крушения своих самых заветных иллюзий и не способный расправить крылья, но и понимающий, что бросаться со скалы вниз головой – глупость. Мудрый беспомощный старик, обремененный семьей и осаждаемый просителями. Нет, сил в нем еще достаточно. Но опоры уже нет. Только вот эта толстая палка, помогавшая еще в его ранних странствиях. Так бы и бил этой палкой по башке всех, кто не понимает, что Человек – это звучит гордо!
Возможно, такой взгляд был у Махатмы Ганди в конце 40-х годов, перед тем как его застрелил на улице индусский националист. Тогда, после мировой войны, рушились его главные идеалы, которыми он, говоря словами Толстого, «заразил» индийский народ. Тогда вновь вспыхнул национализм, и великий Ганди оказался «недостаточно» индусом. Как он страдал, видя, что в пламени возбужденных страстей горит то, что он кропотливо созидал всю жизнь, – его идеология «непротивления»! Но простой народ назвал его Махатмой, что означает «великая душа». Для простых индусов он был почти богом. И до сих пор, подходя к месту его сожжения, надо задолго снимать обувь и идти босиком, как входишь в индусский храм.
А Горький? В 20-е годы, когда Ганди утверждал свои идеи среди индусов и они побеждали, Горького с его социальным идеализмом «народная власть» выдворила из страны, как при монархии.
О Ганди Горький написал в письме к Федину 28 июля 1924 года: «В России рождается большой Человек, и отсюда ее муки, ее судороги. Мне кажется, что он везде зачат, этот большой Человек. Разумеется, люди типа Махатмы Ганди еще не то, что надо, и я уверен, что Россия ближе других стран к созданию больших людей».
В сущности, они были антиподами. Ганди был «толстовец», а Горький давно от «толстовства» отошел. Ганди воспевал этот мир как вечный, данный от богов, а Горький был богоборцем, воспевавшим торжество человеческой мысли.
Но в жизни этих людей было немало общего. Трудное детство. Страсть к образованию, проснувшаяся после небрежного отношения к учебе и отчаянного подросткового нигилизма. Юный Ганди даже мясо ел, что для людей его касты и веры было ужасным грехом. Жажда справедливости. Предпочтение духа материи.
И вообще – два больших человека, несомненных национальных лидера. Только Горький не стал для русского народа «махатмой». Как ни крути, но по крайне мере на официальном уровне «махатмой» был признан… Сталин.
К нему-то Горький и пришел.
Но зададим неприятный вопрос: на какие средства Горький жил за границей, лечился в лучших санаториях, снимал виллу в Италии, содержал многочисленную семью из родных и приживальщиков?
Месячный бюджет Горького в Италии составлял примерно тысячу долларов в месяц. Это много или мало? По нынешним понятиям – немного. Но не будем забывать о реальной стои мости доллара тогда и сегодня.
При этом значительная часть эмиграции жила даже не в бедности, а в нищете. Так жили Куприн, Цветаева или менее известная поэтесса Нина Петровская, проникновенные воспоминания которой о Брюсове все эмигрантские издания отказались печатать по цензурным соображениям: ведь Брюсов стал коммунистом.
Горький пишет М. Ф. Андреевой, служившей в советском Торгпредстве в Берлине: «Нина Ивановна Петровская <…> ныне умирает с голода, в буквальном, не преувеличенном смысле этого понятия. < …> Знает несколько языков. Не можешь ли ты дать ей какую-либо работу? Женщина, достойная помощи и внимания…»