поспешил в Америку к Гарибальди, своему герою. Он грабил в качестве корсара императорские бразилианские корабли и в качестве диктатора господствовал над экзотическими республиками; от утонченных варваров он терпел смешные пытки, в лагунах гигантских рек вел свободную, как птица, жизнь бродяги, воровал коров и бросал вызовы государствам: все во имя свободы. В Италии, куда он последовал за своим вождем, каждая пядь земли еще сохраняла следы великого борца. Чтобы вспахать ее для семян свободы, он взрыл каждую глыбу родной земли своим мечом.
Теперь, в пятьдесят лет, пылкий и властный боролся он в римской палате за красного генерала. Он был строен и гибок, с большими, голубыми, как бирюза, глазами. Рыжая бородка плясала при каждой гримасе нетерпеливых губ, белые, как снег, волосы вздымались над узким лбом.
Он попросил гостеприимства у герцогини; отели ему не по средствам, сказал он. Он был очень беден, так как отдал свободе человеческого рода не только молодость, но и состояние.
Он тотчас же принялся сопровождать Павица в его агитационных поездках по стране. Он употреблял более решительные слова, чем трибун, кричал еще громче, кипел, размахивал руками, возбуждал к восстанию, подстрекал к дракам и, после отчаянного сопротивления, шествовал между двумя деревенскими полицейскими к какому-нибудь жандармскому посту, где, презрительно кривя губы, бросал свое имя: «Маркиз ди Сан Бакко, полковник итальянской армии, кавалер ордена итальянской короны, депутат парламента в Риме». Телеграмма из Зары освобождала его. Он возвращался домой и, неутомимо шагая взад и вперед перед герцогиней, высоким, сдавленным, привыкшим к команде голосом, отрывисто выкрикивал:
— Да здравствует свободное слово!.. Слова должны быть так же наготове, как и мечи!.. Молчат только трусы!.. Тираны и завязанные рты!..
Мало-помалу он успокаивался и, все еще на ногах, стоя спиной к камину, мирно и с умеренными жестами рассказывал о завоевании большой бразильской сумаки. Само собой разумеется, что по отношению к пассажирам и, в особенности, к женщинам он вел себя, как рыцарь. К несчастью, его задержали, когда он хотел продать в городе награбленный кофе. Его привели полуголого к губернатору.
— Я плюнул негодяю в лицо, и он велел привязать меня за руки к качавшейся в воздухе веревке, на которой я провисел два часа.
Спустя три недели он уехал, и герцогиня с сожалением рассталась с ним.
Павиц учил ее морлакскому языку, он читал ей песни о пестрых оленях и о златокудрой Созе, о гайдуках, о горных духах на омываемых волнами утесах и о матерях, плачущих под апельсинными деревьями. Эта неясная, мягкая, мечтательная поэзия, которую она понимала наполовину и которую он окутывал ее день за днем, усыпляла ее рассудительный ум; славянские слова, певуче произносимые его нежным, обольстительным голосом, возбуждали и обессиливали ее. Она чувствовала себя как женщина со спутавшимися кудрями в теплой ванне, глядящая усталыми глазами на жемчужины, плавающие в воде. Павиц становился тем более пылким, чем тише была она. Он бурно восхвалял свой народ и восторженными глазами смотрел на прекрасное лицо дамы на подушках перед собой. Он целовал ее руку, касался ее платья, даже ее волос; казалось, что он все еще ласкает свой народ.
Она видела, как он краснеет, дрожит, умолкает в простоте своего сердца. Она вспоминала признания, которые слышала в Вене и Париже, все те мольбы и угрозы, которые замирали у ее ног, отскакивая от ее панциря, и она находила Павица менее смешным, чем остальных. — Что я могла дать тем? Они сами не знали этого, безумцы. Этот знает, чего хочет от меня: я должна помочь ему победить его врагов.
Вначале он приводил с собой мальчика. Болезненное, некрасивое создание сидело в углу; герцогиня никогда не обращала на него внимания. В один прекрасный день Павиц пришел без ребенка.
Ранней весной, в церковный праздник, она поехала с ним в Бенковац. Над каменистыми, лишенными деревьев, полями носился резкий, возбуждающий, дувший с моря ветер. Золотые огни падали из мчавшихся туч на полную ожидания землю, вдруг загоравшуюся и сейчас же опять погасшую. В деревне их экипаж с трудом двигался по острым камням. Грязные дворы лежали в запустении за своими поросшими терновником стенами.
Крестьяне ждали у харчевни. Павиц тотчас же вскочил на стол, они пестрой толпой окружили его, лениво глазея.
Павиц заговорил. С первых же его слов воцарилась тишина, и в передних рядах кто-то шумно хлопнул себя по колену. Сзади кто-то захохотал. Несколько морлаков предоставили плащам, которые прежде зябко запахивали, развеваться по ветру и размахивали руками в воздухе. Кроаты с полными овощей возами остановились, с любопытством прислушиваясь. Подошли с враждебным видом два полицейских в красном, увешанные серебряными медалями, и со стуком поставили ружья на землю. Герцогиня смотрела из-за занавески открытого окна кареты.
Павиц говорил. Чей-то осел вырвался, опрокинул несколько человек и бросился к столу трибуна. Павиц, не задумываясь, сравнил с ним всех своих противников. — Стойте твердо, как стою я! — Он грозил и проклинал с взъерошенной бородой и заломленными руками, он благословлял и обещал с лицом, с которого струился чающий блаженства свет. Неуверенный ропот прошел по толпе слушателей, неподвижные глаза заблестели. Оборванные пастухи издавали нечленораздельные звуки. Три торговца скотом, в цветных тюрбанах, гремели револьверами и кинжалами. Павиц, дико размахивая руками, наклонился так далеко вперед, как будто хотел улететь, пронесясь над собравшимися. В следующее мгновение он легко и упруго носился у противоположного конца стола. Его жаждущий взгляд и все его тело тянулись к покоренному народу; каждый в отдельности, затаив дыхание, чувствовал его объятие. Куда обращался он, туда склонялись размягченные, безвольные тела всех этих созданий. Они жалобно улыбались.
Павиц говорил. Он стоял в чаду душ. Полицейские, с обезоруженными глуповатыми лицами, небрежно держали ружья и не отрывались от рта трибуна. Кобургская династия потеряла двух защитников. Вдруг он откинул назад голову и распростер руки. Его широкая борода, пылающая на солнце, поднялась лопатой кверху. Глаза запали под усталыми веками и померкли, в последней судороге дрогнули серые губы. Он был похож на Христа. Женщины перекрестились, схватились за грудь и жалобно завыли. Послышались проклятия и молитвы. Герцогиня смотрела на все это, как на игру стихий, волнующихся и замирающих, отдаваясь созерцанию этого зрелища без рассуждений и критики. С этим человеком дышала, стонала, томилась, хрипела, кричала и умирала вся природа.
Вдруг он очутился у дверцы кареты. Он вскочил в нее, и они помчались галопом. За ними раздавались яростные крики толпы. Они откинули верх и подставили лица ветру и солнцу. Герцогиня молчала с серьезным выражением в глазах, Павиц тяжело дышал. Перед ними и сзади них среди камней катился сверкающий поток проезжей дороги. С одного из ее подъемов они увидели вдали блестящую полосу моря.
Вдруг из кучи щебня выскочило что-то, — что-то оборванное, безумное, перед чем лошади в страхе отшатнулись. Это была женщина с седыми космами; она размахивала мертвой головой, которую держала за длинные волосы. Она пронзительно выкрикивала что-то непонятное, все одно и то же, и цеплялась за колеса экипажа. Павиц крикнул:
— Ты уже опять здесь! Я не могу тебе помочь, иди и будь благоразумна!
Герцогиня велела кучеру остановиться.
— Что она кричит? Мне послышалось: «справедливости»?
Старуха одним прыжком очутилась возле нее и поднесла череп к самому ее лицу.
— Ваша светлость, это сумасшедшая! — пробормотал Павиц.
Женщина завопила:
— Справедливости! Смотри, это он, Лацика, мой сынок. Они убили его и еще живы! Матушка, я люблю тебя, помоги мне отомстить.
— Замолчи, наконец! — приказал Павиц. — Этому уже тридцать лет, и они были на каторге.
— Но они живы! — ревела мать. — Они живы, а он убит! Справедливости!
Герцогиня не сводила глаз с мертвой головы. Павиц попросил:
— Ваша светлость, позвольте мне прекратить эту сцену.
Он сделал знак, лошади тронули. Платье старухи запуталось в спицах колес, она упала. Раздался ужасный треск; колесо прошло по черепу. Они были уже далеко; за ними с визгом каталась по белой пыли куча лохмотьев над осколками головы сына. Герцогиня отвернулась, бледнея.
— Тридцать лет, — сказал Павиц, — и все еще жаждет мести! Мы христиане, мы хотим