Море окрасилось в лазурный цвет, потом в ультрамариновый, и из бездонной синевы клубилась белая пена, словно знак тайных волнений.
— Вчера вечером, садясь в барку, я еще смеялась. Почему теперь я не смеюсь? Что случилось? Ребенок… О, ребенок — только символ… чего-то, что происходит. Я ли это несколько часов тому назад хотела в маскарадном костюме произвести государственный переворот? Где лица, смущение которых забавляло меня? Я дразнила бедняжек и радовалась, когда они становились злыми. Я не знаю даже, давала ли я празднества, чтобы поднять революцию, или же хотела заговором и переворотом оживить свое общество. Возбуждающая смена счастливых и несчастных случайностей поддерживала во мне веселое настроение. В унылую, тихую жизнь старых, смешных людей в королевском замке я, точна карнавальную шутку, бросила слова: «Свобода, справедливость, просвещение, благосостояние». Я как будто все еще танцевала в Париже и придумала себе новую моду. Неужели теперь из этого выйдет нечто прочное или даже нечто трагическое?
Она отгоняла от себя эти мысли и все-таки неотступно думала об оставшихся позади картинах. Молодой пастух с молчаливо светящимися под низким, бледным лбом глазами, скрестив руки над своим посохом, неподвижно стоял под эпическим небом среди движущегося круга овец и коз. Их головы как-то странно тревожили ее, они напоминали языческие мифы. Молодая женщина, покрытая затвердевшей грязью, которая должна была отвратить вожделения иностранных завоевателей от ее тела, давала в руку своему ребенку нож. Она учила его нападать на худую собаку, скалившую зубы.
Герцогиня пробормотала, захваченная жгучими воспоминаниями:
— Это было гордо и полно глубокого смысла! Как давно я это видела! Ведь я трепетала такой же любовью, как та толпа в Бенковаце под огненными словами трибуна, и такой же ненавистью, как старуха с черепом сына. Как могла я забыть это? Этот народ силен и прекрасен!
В своих козьих шкурах стояли они, уцелевшие статуи героических времен, возле куч чеснока и маслин, возле огромных, пузатых кувшинов из глины, среди больших, мирных животных. Они были сами почти животными — и почти полубогами! Забытые профили вставали перед ней, прямые, острые носы, рты с выражением страдания, длинные черные локоны. Она смотрела на них, как когда-то, когда она, белое дитя, глядела вниз с утесов замка Асси на барки, на которых проносились, приветствуя ее, неведомые существа.
— Ах! Теперь они уже не тени для меня, как когда-то! Я знаю теперь их голоса, их запах, их жилы, их кровь! Сухощавые, торжественные фигуры, поднимавшие глаза к моим окнам, их жесты, точно развязанные речью Павица, их животное ликование на даровых пиршествах, грозная ярость их ограниченных умов, еще вчера вокруг моей кареты. Их поклонение и их кровожадность, — то и другое одинаково для меня, то и другое сильно и прекрасно!
— Над красотой и силой воздвигнуть царство свободы: какой дивный сон!
Издали, из страны, принадлежавшей ему, прилетел к ней этот сон на спине ветра, благоухавшего морским берегом. Он догнал ее и взял силой. Она горела под его бурными ласками, одна с ним на краю одинокой барки, в сверкающем пустынном море. Темный плащ бедняка упал с ее трепещущих плеч. Прижавшись к переливающейся округлости своей жемчужной раковины, прекрасное создание глубины, — нагая, влажная и благоухающая, лежала она в объятиях бога.
Появился Павиц с опухшими глазами. Он принес хлеб и сало; лодочник поделился с ними. Начавшаяся буря венчала волны пеной; они катились зеленые и прозрачные, похожие на глыбы изумруда. К вечеру наступила тишина. Гигантский диск солнца опускался с ярким блеском; весь мир исчез под пурпурным покровом. Мало-помалу по нему стали носиться тени, серые фигуры из тумана, колонны дыма на развалинах сгоревшего дня. В темноте им встречались возвращавшиеся домой рыбачьи лодки. Наконец, они пристали к берегу.
— Где мы? — спросила герцогиня.
Павиц обратился к морлаку.
— Немного ниже Анконы, — с унылым жестом объявил он.
— Нам нужен экипаж, — сказал он затем. — Теперь десять часов вечера, и идти в город нам опасно.
— Почему? — спросила она.
— Ваша светлость, мы политические беглецы.
Они стояли на берегу, не зная, что делать. Наконец, лодочник провел их в глубь страны на расстояние часа ходьбы. Герцогиня потеряла в песке свои бальные туфли; Павиц молча надел ей их. Они шли вдоль деревенской стены, на которой были нарисованы «страсти господни». В конце ее, несколько в стороне от высокой колокольни, стояла маленькая восьмиугольная церковь. За ней открывалась длинная, цветущая аллея из лип и каштанов. Павиц и проводник медленно пошли по ней. На дорожке играли падавшие сквозь листья блики восходящего месяца и показывали им находившийся на конце ее белый дом.
Герцогиня смотрела вслед им, стоя в тени церкви. В высоком мраморном портале находилась полуоткрытая низкая деревянная дверца с вырезанными на ней головками херувимов. Герцогиня вошла. Она увидела на восьми внутренних стенах, в четырех из которых находились углубления часовен, множество маленьких ангелов. Они вытягивали головы из-за тяжелых складок каменных занавесей, отбрасывали листья аканфа и выходили из чашечек цветов. Они обнимали друг друга, хлопали в крохотные, с ямочками, ручки, смеялись полными личиками, открывали пухлые ротики: тесное здание было наполнено их призрачными голосками. Ласка лунного света вызывала улыбку на известковое личико одного, делала легкими короткие, пышные члены другого, так что он потихоньку, нерешительно отделялся от стены и уносился в жизнь ночи.
Сверху, из отверстия в куполе, яркие белые лучи падали на изображение мальчика с золотыми локонами, в длинной, персикового цвета, одежде. Он протягивал левую руку назад двум женщинам, в светло-желтом и бледно-зеленом. Правая рука с серебряной лампадой светила им, озаряя спрятавшийся в темноте сад. Герцогине почудилось, что это именно ей освещает царство ее бурной мечты этот стройный, серьезный и еще совсем свободный мальчик. Ее сон, довольный тем, что покорил ее в бурю, теперь согрел ее с тихой силой; его успокоившийся лик был лицом этого мальчика.
— Но он показывал дорогу двум, — спросила она себя. — Кто же другая?
Черты обеих женщин были скрыты в глубоком мраке.
Она медленно вышла и тоже пошла по молчаливой, зачарованной месяцем аллее к белому дому. Главное здание, широкое и одноэтажное, вырисовывалось на сером фоне сумерек; дорожка, ведшая к нему, постепенно поднималась, сверкая в лунном свете. У одного из выдававшихся под прямым углом флигелей стояли Павиц и его спутник; они вели бесплодные переговоры. Какой-то разъяренный человек бранил нарушителей покоя и грозил собаками: их лай заглушал его крики.
Когда появилась герцогиня, шум смолк. В треугольной тени от деревьев, между средним фасадом и левым павильоном вспыхнуло красным светом окно. Оно открылось, и какая-то женщина сказала глухо и с такой добротой, что хотелось коснуться ее руки:
— Вы не напрасно пришли, экипаж будет сейчас готов.
Герцогиня сама крикнула слова благодарности незнакомке. Они подождали; из-за дома выехал экипаж. Герцогиня и Павиц сели. Голос женщины пожелал им счастливого пути. Они проехали мимо маленькой церкви; герцогиня чувствовала себя спокойной, почти счастливой. Ей казалось, что из этого случайного места, которого она никогда не видела при дневном свете, чуда ее занес час ночи, бегства, приподнятого настроения, она берет с собой друзей. Она вспомнила мальчика с серебряной лампадой:
— Ты шествуешь перед нами. Но кто другая?
IV
Жители Палестрины бежали вниз, на старую дорогу, соединяющую их горный город с Римом. Им не терпелось уже издали увидеть кардинала. Наконец-то он должен был принять управление этой подгородной епархией, которую отдал ему новый папа. Он носил немецкое имя, которого никто не мог запомнить.
Неуклюже подкатила черная карета; в садах, поднимавшихся по откосу, ее приветствовали венки; платки развевались ей навстречу. Окруженная народом, кричавшим «ура», она с трудом поднялась по крутой платановой аллее и с грохотом въехала на разукрашенную площадь. Загремели пушечные выстрелы; из кареты вышел еще довольно молодой человек. Где была его красная шапочка и алые полосы на его