Фильм пронизан едва ощутимой фальшью. Не следует забывать, что годом раньше я сделал 'Девичий источник', картину, которая в то время упрочила мое положение. И даже получила Оскара. И по сей день я головой отвечаю за то, как разрабатывается в 'Седьмой печати' религиозная проблематика. Она проникнута светом подлинной мечтательной набожности. Зато в 'Девичьем источнике' мотивация в высшей степени пестрая. Образ Бога, уже давно покрывшийся трещинами, присутствует в фильме больше для декорации. На самом деле меня, главным образом, занимала страшная история про девочку, насильника и месть. Мои собственные религиозные представления уже дали сильный крен влево.
В книге Вильгота Шемана о 'Причастии'[57] есть фраза, намекающая на связь между 'Девичьим источником' и 'Как в зеркале'. Шеман пишет, что я планирую поставить 'Причастие' как заключительную часть трилогии, начатую 'Девичьим источником' и 'Как в зеркале'. Сегодня мне представляется, что этот вывод сделан задним числом. Я вообще скептически отношусь ко всей этой идее трилогии. Она возникла во время моих бесед с Шеманом и окрепла после опубликования 'Как в зеркале', 'Причастия' и 'Молчания' в виде книги ('En filmtrilogy' Stockholm, Norstedt, 1963 — первое шведское издание киносценариев Бергмана). С помощью Вильгота я состряпал предваряющее объяснение: 'Эти три фильма об ограничении. 'Как в зеркале' — завоеванная уверенность. 'Причастие' — разгаданная уверенность. 'Молчание' — молчание Бога — негативный отпечаток. Поэтому они составляют трилогию'. Это написано в мае 1963 года. Сегодня я считаю, что у 'трилогии' нет ни головы, ни хвоста. То была 'Schnaps-Idee', как говорят баварцы.
'Как в зеркале' прежде всего, отражает мое супружеское сосуществование с Кэби Ларетеи. Мы с ней поставили, как это написано в 'Латерне Магике', утомительный, спектакль. Сделав поразительно успешную карьеру, мы оба сбились с пути и очень привязались друг к другу. Болтая обо всем, что придет в голову, о пустяках и о важных вещах, мы в действительности говорили на разных языках.
Наше с Кэби знакомство началось с писем. Мы переписывались почти целый год, прежде чем встретились. Для меня обрести щедро одаренного — и эмоционально, и интеллектуально — корреспондента было потрясающим переживанием, не перечитывал этих писем, но, по-моему, очень скоро я начал прибегать к таким словам и выражениям, на которые никогда раньше не осмеливался. Произошло это потому, что Кэби обладала литературной выразительностью. Она обращается со шведским языком с необыкновенной чуткостью, возможно, потому, что ей когда-то пришлось овладевать им с азов. По дневнику того времени я вижу, что пользуюсь словами, которые мне бы просто в голову не пришло употребить сегодня. В дневниковых записях прослеживается опасная тенденция литературной цветистости. Чем яснее нам с Кэби становилось, что созданный нами с таким трудом спектакль начал разваливаться, тем больше усилий мы прилагали, дабы замазать трещины своеобразной словесной косметикой.
В 'Осенней сонате' пастор говорит жене: 'К тому же меня переполняют совершенно нелепые мечты и надежды. И даже своего рода тоска'. На что Эва отвечает: — До чего красивые слова, правда? Я хочу сказать, слова, которые на самом деле ничего не значат. Я выросла на красивых словах. Например, слово 'боль'. Мама никогда не злится, не расстраивается, не чувствует себя несчастной, она 'испытывает боль'. У тебя тоже множество подобных слов. В твоем случае, поскольку ты священник, речь идет, вероятно, о профессиональной травме. Когда ты говоришь, что тоскуешь по мне, хотя я стою здесь, перед тобой, то у меня закрадываются подозрения.
В и к т о р. Ты прекрасно знаешь, что я имею в виду.
Э в а. Нет. Если бы я это знала, тебе бы ни за что не пришло в голову сказать, что ты тоскуешь по мне.
'Как в зеркале' — это нечто вроде инвентаризации перед снижением цен. Я страшился тех громадных усилий, которые нам с Кэби пришлось приложить, чтобы порвать с прошлым и сообща наладить абсолютно иной стиль жизни. Страшился, что этот стиль жизни окажется тем, чем он и был на самом деле: рискованным спектаклем. Владевший мной страх и породил чуть излишне красивые слова, чуть излишне пышные формулировки и чуть излишне изящную пластику 'Как в зеркале'. Это со всей очевидностью вытекает из дневниковой записи в начале книги Вильгота Шемана о 'Причастии': 'Обед у Уллы Исакссон. К кофе появляются Ингмар и Кэби. Проблемы художественной трактовки: Кэби говорит о Хиндемите; Ингмар — о режиссуре и интерпретации, после чего рассказывает невероятно веселые истории о животных, которых ему приходилось снимать: змеях в 'Жажде', белке в 'Седьмой печати', кошке в 'Оке дьявола'. Внезапно разговор переключается на другую тему — страдание'.
Наткнувшись в первый раз на эти строки, я подумал — чертов Вильгот, раскусил-таки нас. Разгадал игру, которую мы с Кэби ведем. Сейчас я понимаю, что у Вильгота не возникло и тени подозрения. Но сцена говорит сама за себя, и говорит языком малоприятным. Итак, 'Как в зеркале' — почти отчаянная попытка отразить определенную жизненную позицию: Бог есть любовь, и любовь есть Бог. Тот, кто окружен Любовью, окружен Богом. Именно это я назвал, с помощью Вильгота Шемана, 'завоеванной уверенностью'.
В кинематографе самое ужасное то, что любой фильм с чудовищной наглядностью разоблачает и человеческий, и художественный статус, в котором ты пребывал при рождении картины. Литература в этом отношении не столь откровенна. Слова более многозначны, чем изображение. В фильме, стало быть, присутствует фальшь, пусть во многом неосознанная, но все же фальшь. Каким-то странным образом лента на несколько сантиметров оторвалась от земли. Подделка — это одно. Фокусничество — совсем другое. Фокусник знает, что делает, как Альберт Эмануэль Фоглер в 'Лице'. Поэтому 'Лицо' — картина честная, а 'Как в зеркале' — трюк.
Лучшее, что есть в 'Как в зеркале', тоже берет свое начало в наших с Кэби отношениях. Благодаря ей я стал прилично разбираться в музыке. И это помогло мне найти форму камерной пьесы. Между камерной пьесой и камерной музыкой границ почти нет, как нет ее и между присущими и кинематографу, и музыке способами выражения.
Еще только приступая к планированию работы над картиной, тогда называвшейся 'Обои', я записал в рабочем дневнике: 'Это будет история поперек, а не вдоль. Черт его знает, как это сделать'. Запись помечена первым днем Нового, 1966 года, и я хотя и выразился несколько странно, точно понимаю, что имею в виду: фильм должен проникнуть в неиспробованные глубины.
Рабочий дневник (середина марта):
С ней говорит бог. Она полна смирения и кротости перед этим богом, которому молится. Бог и черен, и светел. Иногда он дает ей непонятные повеления — пить соленую воду, убивать животных и т. д. Но иногда преисполнен любви и вызывает у нее сильные эмоции, даже сексуальные. Он нисходит к ней, переодевшись Минусом, ее младшим братом. В то же время бог заставляет ее отказаться от своего брака. Она — невеста, ожидающая жениха, поэтому обязана сохранить чистоту. Она затягивает в свой мир Минуса. И тот охотно, с энтузиазмом за ней следует, ибо находится в пограничной стране полового созревания. Бог в предостережение делает Мартина и Давида подозрительными в ее глазах. Зато Минуса наделяет самыми примечательными свойствами. В глубине души я хотел, очевидно, описать случай религиозной истерии или, если желаете, шизофрении с религиозными симптомами. Мартин, законный супруг, начинает борьбу с этим богом, чтобы вернуть Карин обратно в свой мир. Но, поскольку он человек очевидностей, его усилия должны быть бесперспективными.
Далее в рабочем дневнике написано: Бог нисходит в человека, поселяется в нем. Сначала он лишь голос, тяжкое знание или приказ. Грозный или умоляющий, отвратительный, но и возбуждающий. Потом он проявляет себя все сильнее, и человеку приходится. Испытать власть бога, научиться его любить, приносить себя в жертву, его принуждают к предельной преданности полнейшей пустоте. Когда эта пустота достигнута, бог овладевает человеком и его руками вершит свои дела. После чего бросает его опустошенным и выжженным, не оставляя возможности продолжать жить в этом мире. Именно это и происходит с Карин. А граница, которую она должна переступить, — необычный узор обоев. Параллельно с красивыми словами тут кроется некое ядовитое представление об облике бога, которого я пытаюсь материализовать. В рабочем дневнике того периода я коротко свожу счеты и с самим Бергманом: Удивительное впечатление от Petite Symphonic concertante Франка Мартена (произведение для клавесина, арфы, фортепиано и двух струнных оркестров). Начало в высшей степени приятное, оно мне показалось красивым и трогательным. Но вдруг я понял, что эта музыка похожа на мои фильмы. Я когда-то говорил, что хочу делать фильмы так, как Барток пишет музыку. А в действительности делаю их так, как Франк Мартен — свою Симфонию, что отнюдь не прибавляет мне радости. Не могу сказать, что это плохая музыка, наоборот,