7

17 марта день Алексея, человека Божия — с гор потоки — в 1611 году совпал с праздником Вербного воскресенья. Чтобы Гермоген не смог получить поддержки тайных бунтовщиков или отдать приказ к выступлению, его ранним утром в день Праздника привезли в храм Василия Блаженного и только за час до торжественной мистерии освободили от стражи.

Гермоген молился, облачался в драгоценные архиерейские одежды. Митра, саккос, омофор — были в жемчуге, в золоте, в драгоценных каменьях.

Моросил дождь, но облака в небе были легкие, у дождя был запах вольного весеннего ветра. Как только Гермоген вышел из храма и направился к Лобному месту, где стояла Верба и Осля, вместо дождя посыпались золотые тучи. Пастырские одежды Гермогена засверкали, рассыпая искры веселого огня.

Но некому было радоваться этому малому, благодатному чуду. Народ не пришел на праздник.

Оцепив Красную площадь, в боевых порядках стояли роты польских жолнеров, конные гусарские хоругви, казацкие сотни, стрельцы, пошедшие в услужение изменникам Мстиславскому и Салтыкову.

Дьякон в пустоту площади прочитал из Евангелия от Матфея:

«И когда приблизились к Иерусалиму и пришли в Виффагию к горе Елеонской, тогда Иисус послал двух учеников, сказав им: пойдите в селение, которое прямо перед вами; и тотчас найдете ослицу привязанную и молодого осла с нею; отвязавши приведите ко Мне».

Патриарху подвели ослю, усадили на голубую, шитую золотыми звездами попону. За узду взялся Иван Никитич Романов, и с ним его люди, для бережения. Куцее шествие: бояре, сотня, другая московских дворян, жильцов, монахов Кремлевского Чудова монастыря — двинулось к Фроловским воротам. Запели певчие, повезли на санях украшенную яблоками Вербу, чтобы освятить в Успенском соборе.

Горстка народа все же явилась в последнюю минуту поглядеть в последний, может быть, раз на патриарха, но за Вербой в Кремль никто не пошел. По Москве гулял слух: поляки собираются изрубить безоружных вместе с заступником Гермогеном.

Колченогий Романов тянул здоровой рукой узду плавно выступающего Осли. Опасливый боярин народа страшился, но пустота площади ужасала страхом неведомой, но уже стоящей в воздухе беды.

Гермоген обернулся к народу, перекрестил.

Снова моросил дождь, певчие умолкли, и только синички посвистывали, поспешая в леса, где у зимы припрятаны запаса снега.

Осля уносил от народа, в одиночество, и глядя, как неотвратимо приближаются ворота Фроловской башни, Гермоген подумал: «Иисус вступил в Иерусалим, зная, как близка Голгофа, крест…»

Мысли отошли прочь от души. Осенил себя крестным знамением.

— Господи! — взмолился всею тишиной сердца своего. — Не избавляй меня, Господи, от темницы и казни, но освободи от плена русский город. Да ответит пастырь за все зло.

Салтыков, в Успенском уже соборе, раздавая освященные прутики вербы, говорил польским командирам:

— Нынче был случай, но вы Москву не зарезали. Ну так вас во вторник зарежут. Я этого ждать не буду. Возьму жену и уеду к Сигизмунду.

— Почему во вторник? — удивлялись поляки.

— Таков уговор в слободах. Я о том уговоре знаю.

Кнутом, щипцами, прижиганием пяток вырвал Михаил Глебыч то, о чем и малое дитя в любом московском доме ведало.

В руки палачей Салтыкова попал холоп Василия Ивановича Бутурлина: Бутурлин сам ездил к Ляпунову, договаривался, в какой день отворить ворота Ополчению. Но Прокопий Петрович поторапливался с оглядкой, хотел, чтобы собрались все, чтобы ударить разом и наверняка.

Опасался Сапегу. Сапега сначала выступил на стороне русских, но Ляпунов, не желая иметь сомнительное сильное войско в своих рядах, предложил Яну Павловичу занять Можайск и перехватывать помощь из стана короля. И правильно опасался. Гонсевский послал к Сигизмунду Ивана Безобразова просить о помощи. Король, не имея средств и свободных войск, отправил к Москве всего один полк пана Струся, но зато задешево приобрел армию Сапеги. 12 марта королевским указом войско Сапеги было приравнено в правах и в денежном окладе к полку Зборовского.

Сапега уехал к королю, и тогда Ляпунов наказал связному Бутурлина поднимать Москву на поляков во вторник Страстной недели.

Сам Бутурлин тоже прошел через пытку, каялся, лежал в ногах Мстиславского и Гонсевского, жизнь себе вымолил.

Салтыков поспешил сообщить о помиловании Бутурлина Гермогену. Один только Гермоген мог остановить или хотя бы задержать восстание. Шут с ним с кровопролитием, Михаила Глебыча страшил разрыв с поляками.

Явился к обеденной трапезе, но приглашения за стол не получил. В ярости закричал на патриарха:

— Ты, святейший, писал по городам — видишь, идут на Москву. Отпиши, чтоб не ходили!

Гермоген отложил ложку, отер ладонью усы и бороду.

— Если ты, изменник, а с тобой все кремлевские люди уберетесь из Москвы вон, — отпишу по городам и по всем весям. Пусть домой все возвращаются, к земле, к женам, к чадам. А не выйдешь из Москвы, не выведешь литву, так я, смиренный, всю Русь благословлю помереть за православную веру. Совсем ты ополячился, Михаил Глебыч. На дворе царя Бориса Гонсевский костел устроил, а тебе не страшно. Чтоб в Кремле да латинское пение! Не могу того терпеть.

Салтыков с размаха хватил по столу кулаком.

— Сам на цепь просишься! Ты не пастырь, ты пес! — и крикнул своим людям:

— Станьте не токмо за дверьми келии, но и в самой келии. Глаз с него не спускать.

Перед стариком-патриархом, перед безоружными келейниками Салтыков был широк глотку драть, но сунуться за кремлевскую стену — духу не хватало. А в город на крестьянских розвальнях, одетые в крестьянские армяки, въезжали и входили дружины князя Дмитрия Михайловича Пожарского, Ивана Матвеевича Бутурлина, казачьего головы Ивана Александровича Колтовского.

8

На дядю, на Ивана Никитича, смотреть было нехорошо и не смотреть нельзя. Михаил силком таращил глаза, но ресницы сами собой хлопали, и дядя вскипел:

— Что ты, как трясогузка, дрыгаешь! Ты слушай, слушай!

Хроменький, он по-птичьи скакал кругами, будто привязанный к колышку. Правая, сухая, убитая палачами Годунова рука плескалась в рукаве кафтана, как бычий хвост.

— Совсем Господь нас оставил! От патриарха смута! Он уж и безумному Ляпунову друг, и мерзостному Заруцкому. Лишь бы здравым людям наперекор!

Мать Михаила инокиня Марфа Ивановна глядела на деверя молча, но не хуже кошки. Куда Иван Никитич, туда и глаза.

— Ну что вы смотрите! Не хорош Иван Романович! Бояре не хороши! От бессилья, от немочи все ваши хитрости. Хитрим, чтоб народ от избиения уберечь. Нас поминая, свечки перед иконами переворачивают. Ну, помрет Мстиславский, я ноги протяну, кому прибудет? Желая смерти ближнему, жизни у Господа не вымолишь.

Остановился наконец. Подошел к божнице, поцеловал Спаса Нерукотворного.

— Марфа Ивановна, благослови Михаила к Гермогену идти, умиротворения просить.

Инокиня потупилась, повздыхала и голосом нетвердым, кротко и просительно понесла такую несуразицу, что Иван Никитич обомлел и обмяк.

— Никак нельзя Мише, ни отколь и ни до куда. У него от киселя черемухова запор случился. Мы его всяким отваром потчевали, вот-вот будет прослабление.

Стольник Михаил Федорович, румяный, пятнадцатилетний, с золотистым пушком на губе, пыхнул не хуже пороха. Всякий волосок на голове его, от той материнской правды, сделался рыж, и на глаза навернулись слезы.

— Что же ты сам-то ничего не скажешь! — покорил племянника Иван Никитич. — Язык у тебя, чай, не заемный, не из дерева струган.

Вы читаете Галактика 1995 № 3
Добавить отзыв
ВСЕ ОТЗЫВЫ О КНИГЕ В ИЗБРАННОЕ

0

Вы можете отметить интересные вам фрагменты текста, которые будут доступны по уникальной ссылке в адресной строке браузера.

Отметить Добавить цитату