вполне достойным твоего имени. И это естественно, поскольку мы рассуждали о блаженной жизни. Я не вижу ничего, что более следовало бы назвать даром Божиим. Меня не смущает твое красноречие, ибо не могу я бояться того, что люблю, хотя им и не обладаю; а высоты фортуны боюсь еще менее: как бы ни была она велика, все равно имеет второстепенное значение. Над кем же она господствует, тех самих делает вторыми. Теперь прошу тебя выслушать то, что я намерен тебе передать.
В ноябрьские иды был день моего рождения. После обеда, достаточно скромного, чтобы не обременить им ни одной из душевных способностей, я позвал всех, кто в этот день, как, впрочем, и всегда, разделили со мною трапезу, посидеть в банях. Были же со мною моя мать, заслуге которой, думаю, принадлежит все, чем я живу, брат мой Навигий и мои ученики Тригеций и Лиценций. Находились тут же и мои двоюродные братья, Ластидиан и Рустик (хотя они не терпят никого из грамматиков, но их здравый смысл я считал очень полезным в том деле, которое предпринимал), был, наконец, с нами и наименьший из всех годами, но чьи способности, если не обманывает меня любовь, обещают нечто великое, мой сын Адеодат.
Глава II
Когда все расселись и настроились слушать, я спросил:
– Согласны ли вы, что мы состоим из души и тела? Все согласились, но Навигий возразил, что он этого наверняка не знает.
– Совершенно ли ты ничего не знаешь, – спрашиваю я, – или к чему-то такому, чего ты не знаешь, следует причислить и это?
– Не думаю, чтобы я вообще ничего не знал.
– Можешь ли сказать нам что-нибудь из того, что знаешь?
– Могу, – отвечал Навигий.
Видя, однако, что он колеблется, я спросил:
– Знаешь ли, по крайней мере, что ты живешь?
– Знаю.
– Знаешь, следовательно, и то, что имеешь жизнь? Никто ведь не может жить иначе, как жизнью.
– Знаю, – говорит, – и это.
– А о том, что имеешь тело, знаешь?
– Разумеется.
– Итак, ты знаешь уже и то, что состоишь из тела и жизни?
– Между прочим, знаю и это; но ограничивается ли все только телом и жизнью, или же существует еще что-нибудь, этого я не знаю.
– Итак, – говорю, – в теле и душе ты не сомневаешься, но не знаешь, нет ли чего еще, что служило бы к восполнению и усовершенствованию человека?
Навигий согласился.
– Что это за такое 'еще', – говорю, – мы рассмотрим в другой раз; а теперь, поскольку все согласны, что человек не может быть ни без тела, ни без души, я спрашиваю:
ради чего из них двоих мы нуждаемся в пище?
– Ради тела, – ответил Лиценций.
Остальные же засомневались и стали рассуждать о том, что пища скорее необходима не для тела, но для жизни, а жизнь, между тем, принадлежит только душе.
– Кажется ли вам, – сказал я тогда, – что пища имеет отношение к той части, которая, как мы это наблюдаем, от пищи возрастает и делается крепче?
С этим согласились все, за исключением Тригеция, который возразил:
– Отчего же я не продолжаю расти вследствие своей прожорливости?
– Все тела, – ответил я, – имеют свой, природою установленный размер, перерастать который они не могут; однако они делаются меньше в объеме, если им недостает пищи, как это легко заметить на примере животных. И никто не сомневается, что тела всех животных худеют, лишившись пищи.
– Худеть, – заметил Лиценций, – отнюдь не значит уменьшаться. – Для того, чего мне хотелось, достаточно и сказанного. Ибо вопрос в том, принадлежит ли телу пища? А она принадлежит ему, потому что тело, когда его лишают пищи, доводится до худобы.
Все согласились, что это так.
– Не существует ли, – спросил я, – и для души своей пищи? Представляется ли вам пищей души знание?
– Именно так, – отвечала мать, – я полагаю, что душа питается не чем иным, как постижением вещей и знанием.
Когда Тригецию это мнение показалось сомнительным, мать сказала ему:
– Не сам ли ты ныне показал нам, откуда и где питается душа? Ибо после одного обеденного блюда ты сказал, что не заметил, какой мы пользовались посудой, потому что думал о