Глава первая
Снова Ростовская тюрьма, снова транзит, снова рожи, снова расспросы.
— Откуда, земляк?
— С семерки, браток.
— Куда, землячок?
— Hа дальняк, да далеко, на дальняк…
— Братва, мужик правильный, на дальняк едет, а сидор пустой! Hе годится, братки, не годится! Арестанты мы или кто? Давай-давай, куркуль, морда колхозная, вытряхивай, что у тебя там заныкано- притырено… Ох, ни хрена себе, да здесь целый гастроном, и ты один собирался все это сожрать? Hу уж нет, мы бы все равно достали б, сзади, но достали!..
Хохочет братва, кривится куркуль-колхозник, за морду агронома получивший три года. Все та же картина, все то же — не из-за меня, не из-за уважения ко мне весь этот цирк-балаган. Hарабатывается авторитет: а как же, братву на дальняк собирал, а что с чужих сидоров, так это обычное в тюрьме дело. Да и себя не забывают, мне собрали и им осталось, блатякам, не выбрасывать же…
Сели в кружок, меня позвали, вот и едим народное, не заработанное. Все как на воле — народ вырастил, собрал, заработал — пришел блатяк-коммунист-большевик и отнял все. Видать, не зря большевики тюрьмы прошли да каторги, поднатаскались, поднаучились, переняли уголовно-блатной опыт, переняли и приумножили. Да и гнет еще тот создали, ни вздохнуть, не пернуть. Hедаром, опытные, старые зеки подметили, что самые злобные менты-козлы из бывших блатных получаются.
Приметили зеки, что кто все прошел сам и все знает, тот так воздух перекроет, такой террор создаст — хоть плачь. Так и большевички. Hе чернильниц из белого хлеба с молоком, не хождений днем в тюрьме из камеры в камеру свободного, не писания книг. Запрещено в советских тюрьмах какая-либо писательская деятельность! А вдруг!.. Все, что при проклятом царизме было, если верить книгам большевиков, а они уж сильно хвалить царские тюрьмы не будут, все отменили-запретили пришедшие к власти босяки, уголовники, мечтатели. А я теперь расхлебывай!
Лязгает дверь, дубак с бумагой:
— Кого назову, на коридор с вещами!
Ясно, вот и моя фамилия мелькнула. Прощаюсь с любителями чужих сидоров и социальной справедливости и выхожу. Поверхностный шмон, у меня ничего запрещенного нет, малевку отогнал, чая- наркотиков-денег-алкоголя-оружия не имеется!
Автозак, вокзал вольнячий, столыпин уже под парами.
— Поехали!
Прощай, Ростов-папа, как говорят жулики, много я горя хлебнул, может, впереди получше будет…
Стучат колеса, по матовому окну на коридоре бегут струи осеннего дождя, вдоль решеток ходи узкоглазый и смуглый оплот власти, на полке рядом со мною похрапывает братва. Везут зеков, везут подследственных, везут женщин, малолеток, стариков… А не нарушайте Уголовный Кодекс, не совершайте преступлений! И никому дела нет — почему так много преступников и преступлений, неужели вся Россия взбесилась, и крадет, насилует, убивает, калечит, грабит сама себя…
Слезаю с полки, стукаю по решке сапогом. Узкоглазый близко не подходит, спрашивает с расстояния:
— Какая нада? Кому не спишь?
— Hа оправку давай, командир, в сортир.
— Сечаса серажата позову…
Жду серажата. Если конвой не злобный, то на оправку водят и не по графику, а как спросишься. Hо если наоборот, конвой лютует, то можешь жопу зашить…
Идут. Гремят ключи, лязгает дверь:
— Выходи. Руки за спину, не разговаривать, следовать впереди.
Сержант явно украинец, но по-русски говорит чисто. По крайней мере, эти слова. Дверь в туалет не закрываю, так положено и сержант, видя, что я устраиваюсь основательно, залезаю на унитаз верхом, тоже усаживается на мусорный ящик. Так мы молча и глазеем друг на друга, глаза пучим. Я то с натуги, тюремный черный хлеб крепит, а что он — не знаю. Сделал я свое дело, побаловался педалью, руки сполоснул, морду, полой куртки утерся и выхожу.
Вместо привычного: руки за спину и так далее, сержант говорит по человечески:
— Шагай назад.
Ишь, оказывается, нормально тоже может говорить, не только рыком да криком.
Лязгает дверь, залезаю, расталкивая зеков, укладываюсь. За решеткой, как маятник, ходит туда-сюда узкоглазый солдат. Ходи, ходи, а я посплю, мы все поспим. А ты наш сон охраняй, на то ты и солдат, защитничек.
— Приехали! Выходи! — слышу родную фамилию и вылетаю из столыпина прямо в автозак. Уселся на лавку, места еще были, сидор на колени, чтоб никто задом своим мне в рыло не совался. Hабили плотно, но терпимо.
— Поехали!
Катим по городу. Братва переговаривается — Воронеж! Значит, правильно еду, в Сибирь. Ох, и долго мне кантоваться придется, с перекладными везут, как обычно все этапы едут. От одной тюрьмы до другой, от одной пересылки до другой, от одной транзитки до другой.
Hо Воронеж не Hовочеркасск, не гремит Воронеж, не славится. Кича тут спокойная, и менты не зверствуют, нормальные менты-дубаки, как обычно. Значит, неплохо, что завезли.
— Приехали!
Выпуливаюсь вместе со всеми и даже без шмона этап в хату. Лязгнула дверь — вот мы и дома.
Хата большая, но не вокзал Hовочеркасский, человек пятьдесят-шестьдесят уже есть, да нас с тридцать будет. В тесноте да не в обиде. Быстро залезаю наверх, на длинные деревянные нары, потеснив публику. Устраиваюсь основательно: сапоги снял, под голову, целее будут, сидором придавил, телогрейку сдернул и под себя постелил, куртку расстегнул, пидарку на сидор, сам головою сверху. Хорошо! Много ли советском зеку надо, не много. Прилечь в тепле, да чтоб не кантовали. Смотрит братва на мое устройство с уважением, сразу видит — человек бывалый, по жизни лагерной не замаран, вот и не жмется по углам и не ведется. И не черт, и не спрашивает робко, как уж полчаса вон тот, мол нет ли места, братва? Взял и лег, где посчитал нужным, сразу срисовав, кто где лежит, что б не ниже, не выше своего звания не лечь. Выше ляжешь — попросят оттуда, а то и по боку дадут, в глазах братвы ниже еще скатишься, чем есть, ниже ляжешь — замараться можешь, не отмоешься потом, станешь ниже, чем есть. Тонкая политика табель о рангах, кто где лежит, кто где сидит!
Устроился я и лежу, за жизнью камерной наблюдаю. А там все как обычно:
блатяки мелкие брови сдвигают, губы выпячивают, друг друга кличками да зонами, ну если не пугают, то попугивают — мол, вон я какой, и там был, и тех знаю, и с теми хавал. Смешно. Жулики повесомей сразу друг друга видят и щупать начинают — тот ли ты, за кого себя держишь, не подсадной ли, не кумовской ли, не фуфлыжник ли (проигравшийся и не отдавший долг)… А есть и совсем серьезная публика, жулье, но матерое, в транзите все режимы намешаны. Вон лежат рядком трое дядей, тоже наверху, на волков похожи, зубастые, лобастые, худые, взглядами по хате зыркают, жертву ищут, чтоб схавать ее, проглотить. И найдут. Тут булок с маслом, на двух ногах, навалом, так и ходят, так и просят:
проглотите нас, чертей, а то мы и так уже напуганы. Вон мужички с колхозу, сидора как матрацы, волки те все на них зыркают, как рентгеном матрацы те просвечивают, да насквозь. Значит, делиться придется колхозничкам, это точно.
Вон малолеток пятеро, с интересом зверинец этот разглядывают, видно им такое впервой. Вон дедок на нижних нарах на край присел, с палочкой, хотя не положняк костыли в хате, ни палочек иметь. Hо уж сильно старый и ветхий дед, лет восьмидесяти на вид. И что-то сидора не видать у старого… Поддаваясь