И. Б. Знаете, все это в высшей степени гадательно, и я не особенно над этим ломаю голову. Я думаю, что то, чем я занимаюсь, более или менее отражает мою собственную (хотя это и звучит несколько высокопарно) эволюцию. В конце концов, мои сочинения, моя жизнь -- это мое Евангелие. Д. Г. Расскажите, пожалуйста, об Ахматовой.

И. Б. Это долго и это сложно. Об этом надо либо километрами, либо совсем ничего. Для меня это чрезвычайно трудно, потому что я совершенно не в состоянии ее объективировать, то есть выделять из своего сознания; скажем так, вот вам Ахматова, и я о ней рассказываю. Может быть, я преувеличиваю, но люди, с которыми вы сталкиваетесь, становятся частью вашего сознания, людей, с которыми вы встречаетесь, как это ни жестоко звучит, вы как бы в себя 'втираете', они становятся вами. Поэтому, рассказывая об Ахматовой, я в конечном счете говорю о себе. Все, что я делаю, что пишу, -- это, в конечном счете, и есть рассказ об Ахматовой.

Если говорить о моем знакомстве с ней, то произошло это, когда я был совершенно шпаной. Мне было 22 года, наверное. Рейн меня отвез к ней, и моим глазам представилось зрелище, по прежней жизни совершенно не знакомое. Люди, с которыми мне приходилось иметь дело, находились в другой категории, нежели она. Она была невероятно привлекательна, она была очень высокого роста, не знаю, какого именно, но я был ниже ее и, когда мы гуляли, я старался быть выше, чтобы не испытывать комплекса неполноценности. Глядя на нее, становилось понятно (как сказал, кажется, какой-то немецкий писатель) почему Россия время от времени управлялась императрицами. В ней было величие, если угодно, имперское величие. Она была невероятно остроумна, но это не способ говорить об этом человеке. В те времена я был абсолютный дикарь, дикарь во всех отношениях -- в культурном, духовном, я думаю, что если мне и привились некоторые элементы христианской психологии, то произошло это благодаря ей, ее разговорам, скажем, на темы религиозного существования. Просто то, что эта женщина простила врагам своим, было самым лучшим уроком для человека молодого, вроде вашего покорного слуги, уроком того, что является сущностью христианства. После нее я не в состоянии, по крайней мере до сих пор, всерьез относиться к своим обидчикам. К врагам, заведомым негодяям, даже, если угодно, к бывшему моему государству, и их презирать. Вот один из эффектов. Мы чрезвычайно редко говорили о стихах как о таковых. Она в то время переводила. Все, что она писала, она все время показывала нам, т. е. я был не единственным, кто ее в достаточной степени хорошо знал, нас было четверо (Рейн, Найман, Бобышев и я), она называла нас 'волшебным куполом'. ('Волшебный купол' с божьей помощью распался.) Она всегда показывала нам стихи и переводы, но не было между нами пиетета, хождения на задних лапках и заглядывания в рот. Когда нам представлялось то или иное ее выражение неудачным, мы ей предлагали поправки, она исправляла их, и наоборот. Отношения с ней носили абсолютно человеческий и чрезвычайно непосредственный характер. Разумеется, мы знали, с кем имеем дело, но это ни в коем случае не влияло на наши взаимоотношения. Поэт -- он все-таки в той или иной степени прирожденный демократ. Он, как птичка, которая, на какую ветку ни сядет, сразу же начинает чирикать. Так и для поэта -- иерархий в конечном счете не существует, не иерархий оценок, о которых я и говорил вначале, а других, человеческих иерархий.

Д. Г. О вашем суде не хотите поговорить?

И. Б. Ну, это бессмысленно, это был определенный зоопарк.

Д. Г. Когда речь заходит о ваших стихах, то часто говорится о влиянии Джона Донна.

И. Б. Это -- чушь.

Д. Г. Вы же сами писали об этом.

И. Б. Ну, я написал стихотворение, большую элегию Джону Донну; Впервые я начал читать его, когда мне было 24 года и, разумеется, он произвел на меня сильное впечатление: ничуть не менее сильное, чем Мандельштам и Цветаева. Но говорить о его влиянии? Кто я такой, чтобы он на меня влиял? Единственно, чему я у Донна научился -- это строфике. Донн, как вообще большинство английских поэтов, особенно елизаветинцев -- что называется по-русски ренессанс, -- так вот, все они были чрезвычайно изобретательны в строфике. К тому времени, как я начал заниматься стихосложением, идея строфы вообще отсутствовала, поскольку отсутствовала культурная преемственность. Поэтому я этим чрезвычайно заинтересовался. Но это было скорее влияние формальное, если угодно, влияние в области организации стихотворения, но отнюдь не в его содержании. Джон Донн куда более глубокое существо, нежели я. Я бы никогда не мог стать настоятелем ни в Святом Павле, ни в Святом Петре. То есть это гораздо более глубоко чувствующий господин, нежели ваш покорный слуга. Я думаю, что все английские поэты, которых я читал, оказывают влияние, и не только великие поэты, но и чрезвычайно посредственные, они даже влияют в большей степени, потому что показывают, как не надо писать.

Беседа с вдовой нобелевского лауреата Иосифа Бродского 2000

Ирэна Грудзиньска-Гросс:

Как возникла любовь Бродского к Италии?

Мария Соццани-Бродская (Maria Sozzani-Brodsky):

Русские делятся на две категории: на тех, кто обожествляет Францию, и на тех, кто без ума от Италии. В Италии писали Гоголь и Вячеслав Иванов, сочинял музыку Чайковский, рисовал Александр Иванов. Иосиф был открыт на многие страны, но с Италией был связан особенно. Уже в юности он читал итальянскую литературу. Мы много раз говорили даже о малоизвестных авторах, которых за пределами Италии почти никто и не вспоминает.

ИГГ:

Трудно поверить, что эта ранняя симпатия была вызвана исключительно литературными интересами...

МСБ:

Конечно, сначала было кино. Итальянское кино - ну, может, после 'Тарзана', - сформировало его жизнь (смеется). Вместе с тем, итальянское кино многим обязано России. В сталинские времена, когда непосредственный обмен между двумя странами был трудным, в Италии не переставали экранизировать русскую литературу. Иосиф всегда помнил и то, что уже в восемнадцатом и девятнадцатом веках контакты между художниками Италии и России были очень интенсивными.

ИГГ:

Отсюда и выбор Рима как места для его Академии...

МСБ:

Бродский трижды бывал в римской American Academy, она его вдохновляла. Он провел в ней много времени, результатом явились 'Римские элегии'. Рим это был логичный выбор, хотя Иосиф думал и о Венеции. В Риме помимо Американской академии находятся также Французская и Шведская академии. Иосиф имел беседу с бургомистром Рима Рутелли, который ему обещал, что город выделит Академии здание. Но через несколько месяцев после смерти Иосифа оказалось, что здания у нас нет.

ИГГ:

Обещание оказалось невыполненным?

МСБ:

Не знаю, правильно ли Иосиф понял бургомистра, но хорошо помню, что после разговора с Рутелли, а было это осенью 1995 года, он стал как бы новым человеком, так был счастлив. Он мне тогда сказал: все в порядке, есть здание. А был уже болен, очень болен. В конце жизни он активно включился в разные проекты помощи людям. Начал этим особенно интенсивно заниматься после 1992 года, когда он стал 'поэтом-лауреатом' Соединенных Штатов. Он тогда хотел сделать так, чтобы поэзию можно было найти в отелях или супермаркетах, - этот проект реализован. Три или четыре года его жизни были посвящены как раз таким делам, и Русская академия в Риме была последним из них.

ИГГ:

Как я понимаю, Русская академия уже начала функционировать, хотя и нет здания?

МСБ:

Пока работает только Стипендиальный фонд имени Бродского. Организационный комитет Академии,

Добавить отзыв
ВСЕ ОТЗЫВЫ О КНИГЕ В ИЗБРАННОЕ

0

Вы можете отметить интересные вам фрагменты текста, которые будут доступны по уникальной ссылке в адресной строке браузера.

Отметить Добавить цитату
×