Не то что «говорить о», но и просто цитировать Розанова сложно. Тут нужен такт величайший. Нужна система противовесов; закопченые стекла иронии, ослабляющие филологическую яркость его прозы; незаметные подземные подходы к предстоящей цитате и плавное отстранение от нее в конце.
'Молния сверкнула в ночи: доска –
Молнии розановских афоризмов ослепительны. Поэтому их очень трудно цитировать. Точнее, очень легко, но опасно. Они высвечивают и засвечивают авторский текст. Есть ряд авторов, которые были раздавлены Розановым, темой Розанова. (Явно из их числа и современный писатель Венедикт Ерофеев).
В «Вехах» один из авторов – Изгоев – привел обширнуу, в поторы страницы цитату из статьи Розанова десятилетней давности. (Замечу в скобках: Василий Васильевич писал очень кратко, но цитаты из его произведений обычно очень длинны. Все завораживаются, гипнотизируются ходом его мысли и не могут вовремя оборвать нить, очнуться…) И эти «полторы страницы» были, как скказал бы Набоков, «голосом скрипки» вдруг заглушившим болтовню патриархального кретина'. Розанов писал (привожу изгоевскую цитату с сокращением:
'Никто не замечает, что все наши так называемые «радикальные» журналы ничего, в сущности, радикального в себе не заключают… По колориту, по точкам зрения на предметы, приемам нападения и защиты, это просто «журналы для юношества», «юношеские сборники», в своем роде «детские сады», но только в печатной форме и для возраста более зрелого… Это не журналы для купечества, чиновничества, помещиков – нашего читающего люда, – всем этим людям взрослых интересов, обязанностей, забот не для чего раскрывать этих журналов… Не только здесь есть своя детская история, то есть с детских точек зрения объясняемая, детская критика, совершенно отгоняющая мысль об эстетике – продукте исключительно зрелых умов, но есть целый обширный эпос, романы и повести исключительно из юношеской жизни, и где все взрослые окрашены так дурно, как дети представляют себе «чужих злых людей» и как в былую пору казаки рисовали себе турок. На этой почве развилась почти целая маленькая культура со своими праведниками и грешниками, мучениками и «ренегатами», с ей исключительно принадлежащей песней, суждением и даже с начатками почти всех наук. Сюда, то есть к начаткам вот этих наук, а отчасти и вытекающей из них практики, принадлежит и «своя политика».
Что здесь интересно? Во-первых, вся тусклая и годами вынашиваемая мысль Изгоева мгновенно девальвируется. Оказывается, что автор ломится в открытую дверь, что все это уже было давно сказано и сказано лучше, сочней, оригинальней. Но не это главной. Мысль Розанова ударяет бумерангом по Изгоеву как личности и, шире, по всем авторам «Вех». Ибо что же такое их статьи, как не типичные образчики философской и политической «детской литературы»? Вся веховская идеология это есть не что иное как игра во взрослых (231), необходимая для приобретения реноме внутри детской революционной среды. Сам Изгоев, неосторожно схватившись за Розанова, как бы ударил весь сборник под дых. Веховская корзина унеслась под облака на воздушном шаре неудачной и опасной цитаты. И сейчас русский читатель ничего не видит, кроме далекого розового шара и маленьких смешных человечков, попискивающих внутри игрушечной корзинки
Цинциннат Ц из набоковского «Приглашения на казнь» работал в умирающем будущем в мастерской игрушек. А игрушки, которые он там делал, были вот какие:
«…и маленький волосатый Пушкин в бекеше, и похожий на крысу Гоголь в цветастом жилете, и старичок Толстой толстоносенький, в зипуне, и множество других; например: застегнутый на все пуговки Добролюбов в очках без стекол».
Мир России XIX-XX веков отчетливо расслаивается на два уровня: уровень подлинной культуры, уровень Пушкина, на произведениях которого воспитывались три поколения Романовых, и, с другой стороны, уровень Белинского, Писарева, Чернышевского, Добролюбова, на котором воспитывались три поколения так называемой «русской интеллигенции».
Первый из этой поеяды – Белинский – похлопал своей узкой чахоточной ладошкой по томику «Евгения Онегина»: «Энциклопедия русской жизни». «Поэма – энциклопедия», – с этой глупости #1, чудовищной и немыслимой для всякого, мало-мальски разбирающегося в поэзии, началась история русской критической мысли – история детской, кукольной России. Россия Белинского – это не Россия поэтическая и литературная, а Россия рефлексирующая, самопознающая. Белинский – это личинка новой, рациональной России, предвестник ожидаемого, но внутренне чуждого будущего.
Внутренняя чуждость рационального мышления русскому сознанию сказалась в отсутствии гениального преломления усвояемой идеи. Если русская литература началась с Пушкина, то русская критика началась с Белинского. История русской мысли, русской философии – это все равно что развитие русской литературы без Пушкина и вне Пушкина. Это как бы если в начале русской литературы стоял не Пушкин, а
Страшный инфантилизм кукольной России наиболее ярко проявился в личности Бердяева. В Бердяеве есть много французской крови и, может быть, поэтому он, при всей своей индивидуальности, типичен. Это типичный, «типовой» русский философ, точно так же как Франция – типичная европейская страна, страна, где все исторические процессы, происходят с классической простотой и законченностью. В Бердяеве наиболее выпукло видны основные тенденции русской души, втиснутой в чужеродные ей формы рационального мышления. И то, что у других русских философов было тенденцией, у Бердяева стало сущностью. В этом смысле он действительно характерный представитель русской философии (но не русской культуры вообще, как ошибочно полагают на западе). Бердяев писал в «Самопознании»:
«Герои великих литературных произведений казались мне более реальными, чем окружающие людя. В детстве у меня была кукла, изображавшая офицера. Я наделил эту куклу качествами, которые мне нравились. Это мифотворческий процесс. (?!) Я очень рано в детстве читал „Войну и мир“, и незаметно кукла, которая называлась Андрей, перешла в князя Андрея Болконского». (238) И т. д.
Бердяев всю жизнь играл в кулы. В «похожего на крысу» Гоголя, в «маленького волосатого Пушкина» (которого он долго «не понимал»), в «толстоносенького Толстого» и в «очкастого Добролюбова». Это ясно до головной боли, стоит только предстваить себе парад кукол на его книжной полке: Платон, Кант, Шопенгауэр, Достоевский, Белинский, Чернышевский, Карл Маркс. Какой же взрослый человек, находясь в здравом уме и твердой памяти, поставит в один ряд толстоносенького Толстого и очкастого Добролюбова. Только ребенок может это сделать. Ребенок, для которого это не живые люди, а тряпичные куклы.
Бердяев вышел из «Вех», а не из Достоевского и Толстого, хотя он и утверждает обратное. (239) Он писал, что «любит не только дух, но и духи». Любил также и душистые сигары. Иногда, развалясь в кресле, он небрежно стряхивал их пепел на головы ничего не подозревающих английских или французских читателей:
«Московский период был самым плохим периодом в русской истории, лучше был киевский период и период татарского ига». Или: «Советская конституция 1936 года создала самое лучшее в мире