Между прочим, Аксаков писал в то время:
«Какая-то динамитная эпидемия охватила всё „цивилизованное“ человечество. Что ни день, то телеграмма из того или другого края Европы о совершившемся или неудавшемся зверском замысле новейших ИДЕАЛИСТОВ (уподобляемых в некоторых органах русской печати „христианам первых веков“) на жизнь одного ли, сотен ли, тысячей ли людей совсем неповинных, – и всё большею частью посредством мин или бомб, начинённых этим, популярным теперь, взрывчатым веществом… Впрочем это вещество только потому и стало таким пресловутым, что служит ПОКА самым удобным дешёвым и вместе самым могущественным, наиужаснейшим орудием разрушения; „апостолы же динамита“ не пренебрегают и ядом, револьвером, кинжалом, керосином и иными способами смертоубийства и истребления. Хотели же „самоотверженные служители идеи“, анархисты испанской „Чёрной руки“, отравить водопроводы!»
Да тут испугаться, а не «морально негодовать». – «Э-э, да у вас вон как пошло – на уровне ВОДОПРОВОДА!» (610)
Всё в жизни осмысленно. И муравейник преисполнен удивительной логики, а что же говорить о человеческом обществе? (628) Но русские не поняли Европы даже на уровне муравейника. Элементарного «устройства»-то Европы и не поняли.
572
Примечание к №507
Я никого в жизни не любил. Конкретного, живого человека. Уважал, сочувствовал, испытывал симпатию, привязанность – сколько угодно. Но я никогда никого не любил. Никогда не отдавал себя. А только одаривал собой (не самим собой, а созданным мной), просвещал. Очень трезво и рационалистично.
Розанов писал:
«…среди „свинства“ русских есть правда одно дорогое качество – интимность, задушевность. Евреи – то же. И вот этой чертою они ужасно связываются с русскими. Только русский есть пьяный задушевный человек, а еврей есть трезвый задушевный человек».
За всю жизнь я не выпил и рюмки вина. Люди – интимно, душевно – мне, собственно говоря, неинтересны. Розанова я, что называется, «в глаза не видел». (578) Не удосужился пойти в библиотеку, посмотреть на его портрет (есть в дека-дентских журналах, например). Не интересовался его книгами, не попавшими мне в руки. А это количественно 80% его наследия. Качественно конечно процентов 20, ибо лучшее я читал, но всё равно это небрежение, равнодушие. (Писал это 2.12.1986 г. Потом, через год, мне под нос подсунули другие книги и фотографии.)
Вечная поглощённость самим собой, своими переживаниями. (606) Сказали бы: «Можно уехать». Я бы прям так, в пиджачке (798) и брючках, в тот же день в самолёт…
Ну несколько бы замешкался со сбором и вывозом дневников, конспектов, множества книг с аппаратом пометок. (771) Среди этой суматохи если спросили бы: «С людьми же порываешь: как самочувствие?» – «С людьми? Какими? Ах, эти…»
Впрочем, возможно, я преувеличиваю. Нет, прощался бы в аэровокзале и было бы грустно. Но ни одного жеста, никаких объятий-поцелуев. Всё очень чопорно и просто.
Может быть, и заплакал бы. Потом уже, в самолёте.
Над собой.
И это уже точно.
573
Примечание к №526
Дочь Толстого Татьяна Львовна в 1891 г. выехала в места, пострадавшие от неурожая. Свои впечатления от увиденного она аккуратно записывала в дневник:
«29 октября. Бегичевка … пришло несколько баб, и все румяные и здоровые на вид. Хлеба ни у кого нет, и что хуже всего – его негде купить. Соседка рассказывала, что продала намедни последних четырех кур по 20 коп., послала за хлебом, да нигде поблизости не нашли … Другая баба по моей просьбе принесла показать ломоть хлеба с лебедой. Хлеб чёрен, но не очень горек – есть можно. „И много у вас такого хлеба?“ —»Последняя краюшка' (сама хохочет). – «А потом как же?» – «Как? – помирать надо». – «Так что же ты смеёшься?» Эта баба ничего не ответила, но, вероятно, у неё та же мысль, которую почти все выс– казывают: правительство прокормит. Все в этом уверены и поэтому так спокойны'.
И правительство тогда, конечно, «прокормило». Как делало это и раньше. Именно правительство, а не «общественность». Вклад государства в ликвидацию неурожая 1891 г. несоизмерим с вкладом «общества». Помощь последнего ограничивалась в основном газетной истерикой о «вымирающем русском крестьянстве», которое конечно до такого состояния «довели» и довели, конечно, «власти». Но это ясно. Мне интересно другое. Ведь когда в 1921 г. начался голод в Поволжье (первый Голод с эпохи смутного времени), крестьяне, веками привыкшие к СВОЕМУ правительству, тоже, наверное, «смеялись», тоже думали, что «правительство прокормит», тем более, что это правительство совсем недавно вывезло у них всё зерно, включая семенной фонд. Думали: «не могут же они»; «они понимают, что нам нечего есть, знают». По официальным данным погибло 5 миллионов. Как только начался настоящий голод, из деревень По-волжья первым делом убежали все советские чиновники. Единственная организованная группа, которая осталась в сёлах, – священники – накормить людей не могли. Единственное, что было в их власти, это помочь своим прихожанам уме-реть достойно, не по-зверски. В Воронежском уезде толпы крестьян ходили по полям с обновлённой иконой «Достойна есть». Священники устраивали торжественные встречи иконы с колокольным звоном, молебнами. В окрестных дерев-нях также стали появляться обновлённые иконы, и не только в храмах, но и в домах крестьян. А что оставалось делать? – молиться и умирать. И вот на этом этапе новое правительство наконец помогло. Но не хлебом, ибо не хлебом единым… (577) Воронежский губернский ревтрибунал возбудил уголовное дело против контрреволюционных молитв о дожде и хлебе. В приговоре от 22.10.1921 года отмечалось:
«Научно-психиатрическая экспертиза установила развитие эпидемии массового религиозного психоза».
