жизни».

«Я люблю тебя, как только могу любить человеческое существо, а может быть и сильнее, сильнее чем должен. Для большинства людей этим кончается всё дело … Но я имею совершенно другую задачу, которая с каждым днём становится для меня все яснее, определеннее и строже. Её посильному исполнению посвящу я свою жизнь. Поэтому личные и семейные отношения всегда будут занимать ВТОРОСТЕПЕННОЕ место в моём существовании».

«Быть счастливым вообще как-то совестно, а в наш печальный век и подавно. Тяжёлое утешение! Есть правда внутренний мир мысли, недоступный ни для каких житейских случайностей, ни для каких житейских невзгод – мир мысли не отвлечённой, а живой, которая должна осуществиться в действительности. Я не только надеюсь, но так же уверен, как в своем существовании, что истина, мною сознанная, рано или поздно будет сознана и другими, сознана всеми, и тогда своею внутреннею силой преобразит она весь этот мир лжи … и во всей своей славе явится царство Божие – царство внутренних духовных отношений, чистой любви и радости…»

И как подумаешь – мои мысли, стремление к любви-смерти и т. д. Но ведь для Соловьёва это было реальностью. А я оказался со всеми своими фантазиями и письмами ненаписанными ненужен. Настолько ненужен, что мне даже никто не счёл нужным сказать, что я ненужен.

Соловьёв и умнее, причем ум его ясный. А мой, в эти же 19 лет, – тёмный, испуганный, совершенно в комке, неразвернувшийся и с щурящимся спохватыванием: всем раздавали на площади валенки из стекловаты – шум, давка, – а я не взял. Умный. Потом иду и улыбаюсь: «Так-то вот, не на того напали, с– суки».

И поэтому не мне писать о Соловьёве. Я ведь ему его ума и красоты простить не могу. А злорадно прощаю, что он это растранжирил. Стилизую, нахожу величие чуть ли не инфернальное. И тут, кажется, двойник Розанов за меня додумал:

'Соловьёв был весь блестящий, холодный, стальной. Может быть было в нем «божественное», как он претендовал, или по моему определению, глубоко демоническое, именно преисподнее: но ничего или очень мало было в нём человеческого. «Сына человеческого» (по житейскому) в нём даже не начиналось, – и казалось сюда относится вечное оплакивание им себя, что я в нем непрерывно чувствовал во время личного знакомства. Соловьёв был странный, многоодарённый и СТРАШНЫЙ человек. Несомненно, что он себя считал и ЧУВСТВОВАЛ выше всех окружающих людей, выше России и Церкви (768), всех тех «странников» и «мудрецов Пансофов», которых выводил в «Антихристе» и которыми стучал как костяшками по шахматной доске своей литературы… Он собственно не был «запамятовавший где я живу» философ, а был человек, которому не о чем было поговорить, который «говорил только с Богом». Тут он невольно пошатнулся, то есть натура пошатнула его в сторону «самосознания в себе пророка», которое не было ни деланным, ни притворным'.

Соловьёву было что бросать, отрицать, от чего отказываться. Он мог так вот ни с кем не говорить, потому что «не о чем». А если есть о чем, да «не с кем»? Если тут тоже философский трагизм, да амплуа-то твоё не то? Если получается Евгений Леонов в роли Ромео, то есть в лучшем случае неумная карикатура на возвышенные человеческие чувства?

Соловьёв переписывался с 16-летней влюбленной в него девушкой, учил её, наставлял на путь истинный, делился сокровенным. А Розанов переписывался в этом возрасте с другом-неудачником, пошедшим с горя в полицейские. («Думал ли ты, Вася, что я когда-нибудь буду служить в полиции, так нами осмеиваемой и презираемой?») А мне так вообще некому писать было. Нечего бросать, не от чего отказываться. Тут человек, раздавленный некрасотой жизни. И Розанов, я заметил, так же эстетизирует Соловьёва, что в общем правильно, но при этом остается незамеченной суть, а не форма растраты – духовного распускания в свободе, деградации. Ничего не создано, пускай. Но был отказ от чего-то существенного. Он отказался от своего человеческого. А от меня отказалось человеческое. Да я сам бы от него отказался. Только оно и слушать не захотело. Тут издевательство неслыханное. Я мечтал о несчастной любви, а её и не было. В этом– то и сакральное восхищение Соловьёвым у Розанова. Он любил в Соловьёве неудавшуюся высокую часть своего 'я'. «Блестящую, холодную и стальную». Но это-то и отталкивало Василия Васильевича. Отсюда «демонизм» Соловьёва, то есть нечто величественное и одновременно чужое, тёмное. Розанов оплакивал свою юность и чувствовал, что оплакивать-то нечего. Ничего не было.

592

Примечание к №529

В «Трёх разговорах» Соловьёв решил «под занавес» сыграть самого себя

Соловьёв истерик, но это ДВОЙНАЯ ИСТЕРИЯ. (598) Хотел быть красивым и интересным, но он и был красив и интересен. Свою интересность и красоту он разрушил кривлянием, погоней за такой же красотой. И это придаёт его кривлянию величие и монолитность, то есть это уже не кривляние совсем, а нечто иное, гораздо более глубокое.

Его БОЯЛИСЬ. Он думал, остановят, поправят. А всё сбывалось. Начиная с «писем к кузине», когда его возлюбленная действительно поверила ему и отказалась от брака. А он ждал, сам не понимая этого, что она его успокоит, проведёт холодной ладонью по разгорячённому лбу, скажет, что он совсем не такой.

В том-то и сарказм сопоставления истерии и «шизоитии». Одно переходит в другое, пропадает в другом, так что от субъективной оценки этой вот личности зависит и её объективная клиническая классификация. Где в конечном счете критерий, отделяющий истерическую любовь от шизоидной ненависти? И истерическую ненависть от шизоидной любви? Тут «двойная заглушка».

593

Примечание к №529

Соловьёв именно из-за своей мёртвости, мёртвоголовости, оказался очень живым, слишком живым.

Розанов писал:

«По бессилию ли, по скромности ли, по какой ли иной причине, русский „философ“ никогда не брался за исследование самого предмета, самой темы, бывшей интересною уже начиная с Фалеса; но с Фалеса и до наших дней он знал все МНЕНИЯ, высказанные об этой теме греками, итальянцами, французами, голландцами, немцами, англичанами. Все они, русские философы до Соловьёва, были как бы отделами энциклопедического словаря по предмету философии, без всякого интереса и без всякого решительного взгляда на что бы то ни было. Соловьёв, можно сказать, разбил эту собирательную и бездушную энциклопедию и заменил её правильною и единоличною книгою, местами даже книгою страстною. По этому одному он и стал „философом“».

Всё это верно, но, кажется, следует сделать одно дополнение. Собственно, Соловьёв, разбив

Добавить отзыв
ВСЕ ОТЗЫВЫ О КНИГЕ В ИЗБРАННОЕ

0

Вы можете отметить интересные вам фрагменты текста, которые будут доступны по уникальной ссылке в адресной строке браузера.

Отметить Добавить цитату