ключ подошёл к кривому замку. (56) Открывающийся путь ведёт в две стороны истины объективной и субъективной. Эти пути должны в подсознании перекрещиваться, и все же их два. Я сам себе вырезаю аппендикс. (57)

38

Примечание к №34

Но хозяин, приказывая ему убить, одновременно оказывается жалким рабом слуги, ибо ключ к шифру беседы – у Смердякова.

По-русски достаточно не то что задумать преступление, а только помечтать о нём, и однажды всё внезапно перетечёт в реальность. Впрочем, Иван даже не мечтал, а просто были какие-то смутные полумысли, нехороший туман в углу черепа. И вот – убийца.

39

Примечание к №32

Русская литература была создана искусственно. Только заслуга в этом не государственной цензуры, а цензуры масонской.

Достоевский негодовал в 1864 году:

«Свиньи цензора, там, где я глумился над всем и иногда богохульствовал ДЛЯ ВИДА, то пропущено, а где из всего этого я вывел потребность веры в Христа – то запрещено. Да что они, цензора-то, в заговоре против правительства, что ли?»

Невольно вырвалось. В общем и позже, у Розанова, тоже невольно. Для того, чтобы «вольно», нужен был особый глаз, советский.

И если Достоевскому и Розанову не хватило, то что же говорить о других? Дурачки слепенькие, ничтожненькие дурачки.

40

Примечание к №35

При полной близорукой запутанности в быту

Вот схема моих отношений с реальностью:

Однажды товарищ сказал, что может купить мне недостающие до 82-томного комплекта тома Брокгауза. Он купил один, но именно этот том у меня был. Тогда он заявил, что его можно обменять в букинистическом магазине в Столешниковом переулке. Но обменять его было нельзя, так как купленный том был с библиотечным штампом. Зато мой том был без штампа, и я пошёл его сдавать. Но отдел обмена работал в магазине до пяти часов. Я пришёл раньше на следующий день. Но этот день недели именно для этого отдела был выходным (маленькие радости социализма). Я уже не помню, как и когда я ходил с этим несчастным, безобразно разросшимся Брокгаузом (50) – а происходило это в магическое время сочинения книги… помню только, что была зима, гололёд, и я упал на спину. А шапка слетела и покатилась, покатилась… Я потом шёл домой и на ходу сочинял следующее «примечание»:

Меня всегда пугала пространственная сложность материального мира. (55) На полу в моей комнате всегда лежит что-то важное – доски, пылесос, книги, газеты, ящики, – что надо всегда обходить и обо что надо спотыкаться. Я что-то всегда строю: стол, тумбочку, шкаф, полки. Строю и не достраиваю. Всё лежит месяцами на одном месте. Я неосознанно усложняю план реальности, так как для меня существует её сложность, но не сама реальность. Усложняя её, я её складываю, уничтожаю. Складки придают ей мнимость, сценичность. В сплошном сыре мира я прогрызаю дырки. Червивый сыр – это деликатес. Но всё-таки я не только червяк (72), и возникает ощущение спутанности бытия, бессилия перед миром. Всё чего-то понаставлено, как пройти на кухню? Да и где она, уже забыл. Мне страшно. Вещей много, а я – один. Падаю на спину, как черепаха на песчаной косе. Меня должен кто-то перевернуть, «спасти», а сам я замираю, берегу силы. Кажется, что этот мир перевернут. Я перебираю лапками, а он все там же, на том же месте. И никаких Брокгаузов. В дырчатом истончении мира я обретаю уют, свободу, ценностность. Но Брокгауза-то всё равно нет. 39-й полутом: «Московскiй университетъ – Наказанiя исправительныя».

41

Примечание к №8

История (Тихомирова) вообще необычная, но возможная.

Загадочность его судьбы не в её характере, а в уровне осуществлённости, масштабности. История Тихомирова, при всех её неясностях, дающих возможность «более тонкой игры», – их здесь можно отпустить – история эта вполне понятна, «укладываема». Воспитывался в религиозной дворянской семье, потом смятенность, сомнения «с битьём икон», попадание сослепу в революционную резню, эмиграция – случайный инстинктивный прыжок в критический момент. А там постепенное догадывание об общем замысле, ощущение своей использованности, а потом и низости. И наконец – смертельная болезнь (менингит) маленького сына; его чудесное, невероятное исцеление; плач в Парижском православном храме; обращение к Христу; возвращение на родину; раскаяние. Все это несколько мелодраматично, несколько с неумелым истерическим нажимом, но всё же вполне правдоподобно. Менее правдоподобен талант Тихомирова. А это был человек очень талантливый. Он в покаянных письмах тонко спохватывался о Достоевском:

«Меня (левые. – О.) несомненно предадут анафеме, обзовут изменником, ренегатом, проделают много пошлого, банального, чего не делают, например, с Достоевским, громадная гениальность которого затыкает рты».

Это черта национального ума – спохватывание. Интенсивность именно такой формы мыслительной деятельности говорит об общей незаурядности Льва Тихомирова. Эта незаурядность снимает почти все «но». Все, кроме одного: странно ОСУЩЕСТВЛЕНИЕ этого таланта. Тихомирову дали осуществиться, прожить подряд две жизни, тогда как после насыщения первой его должно было ожидать прозябание или смерть. Он должен был, может быть, и приехать в Россию, но превратившись в нищего, опустившегося алкоголика, всеми забытого и самим фактом прощения окончательно стёртого, опозоренного. Его должны были использовать, а потом тихо, без шума придушить. Но получилось совсем иначе. Тихомиров спохватился о Достоевском (49). Кстати, они были внешне очень похожи. И судьбы их схожи. И вот в нормальных условиях Льва Тихомирова просто бы не было. Не дали бы. «Не надо раскаяния вашего». «Ничего иметь с вами не хотим». Да и не допустили бы до этой фазы – шлёпнули. И невелика потеря. Его книги любопытны, там есть кое-какие мысли, но можно и без этой «роскоши» обойтись. Россия бы не

Добавить отзыв
ВСЕ ОТЗЫВЫ О КНИГЕ В ИЗБРАННОЕ

0

Вы можете отметить интересные вам фрагменты текста, которые будут доступны по уникальной ссылке в адресной строке браузера.

Отметить Добавить цитату