Девушка нагнулась над водой. Что она искала там — белый город или смерть? Он почувствовал, что бледнеет, вся его кровь отхлынула от сердца. Девушка наклонилась ниже, из глубины на нее смотрело женское лицо; черные глаза смотрели из озера в глаза живом женщины. “О голубка моя, друг мой!…” Любовный призыв ночной птицы зазвенел в ушах пастуха.
Словно большое крыло пронеслось над озером и лесом. Это был даже не ветер, а неуловимое движение замершего воздуха; вздрогнули листья и травы, очнулись и затрепетали невидимые цветы, розы в далеких садах, созвездия жасмина, венчики жимолости, зеленые ели и липы.
Модест почувствовал, что он здесь наедине с этой женщиной, что среди горных просторов нет никого, кроме него и этого черноглазого, черноволосого цветка, чей облик так близко напоминал пастуху его прежнюю любовь, только был еще краше и нежнее. И не быть никогда ни войне, ни беде Там, где в лунных лучах стоит эта девушка, царят светлая ночь, пение лесного голубя и напоенный теплом июнь.
Вдруг ему показалось, что она вот-вот бросится в воду. Модест вскочил. Девушка протянула вперед руки, как будто собираясь нырнуть или ласково коснуться кого-то. Модест окликнул ее. Он сам не узнал своего голоса. Она вздрогнула и отпрянула назад. Густая тень опять поглотила ее, но опасный шаг был позади.
Широкими шагами Модест Бестеги двинулся к ней. Он не переставая говорил. Он хотел удержать ее, развеять наваждение звуками своего голоса. Он сам не узнавал его. В его голосе звенел призыв влюбленной птицы, шорох густых ветвей и шелест легких листьев, в нем была дразнящая сладость цветущей липы, шелковистая нежность березовой коры, смолистая томность ели.
А птица все пела. “Мои уста коснутся твоей груди, словно чудесных лепестков магнолии”.
Увидев рослую фигуру горца, девушка успокоилась. Она узнала его. Он шел к ней, высокий и прямой, как дерево, сошедшее с места. Он говорил о прохладной ночи и о том, что скоро поднимется ветер. Но ветер не поднялся. Иное дыхание нарушило тишину; оно донеслось из недр пространств и времен. В небе сиял усеянный звездами Млечный Путь. Модест шел к женщине. В неподвижной тишине озера и лесов, в самом сердце благоуханной ночи оставались только они — мужчина и женщина.
VI
Чуть стемнеет, я часто слышу гитару Пабло. Его самого не видно в темной комнате, закатные лучи ласкают только его руки — руки и струны гитары. Сухие матовые руки на золотистых вибрирующих струнах. Испанец задумчиво напевает на кухне Модеста. Трудно уловить грань между мечтой и действительностью в его речах и песнях. Он знает бессчетное множество народных мелодий, и не всегда поймешь, поет ли он знакомые песни или импровизирует. По временам слова теряются в неопределенном “тра-ла-ла”, пока Пабло сочиняет продолжение. Иногда в его пении можно разобрать лишь неясные фразы или просто отдельные слова, обычные в народных песнях: noche, lirios, amor, corason[10]. Кажется, будто он нанизывает подряд все эти amor, corason, rosas, noche[11] , а затем заменит или переставит словечко и снова звучит: sangre, noche, rosas, amor[12]. И слушатель и певец волен примыслить к этим словам что угодно: ветреную женщину, насмешки или ревность любовника, клятвы, удар кинжалом… Аккорды гитары негромко вторят словам и мыслям.
Начали появляться беженцы из Испании. Они приходили в Люшон, но не через Кампас, а другими путями. Граница близ Кампаса была неприступной. Добравшись до Люшона, они растекались по долине, по ближайшим селам. Никому не приходило в голову карабкаться в Кампас. К этому времени население Кампаса заметно уменьшилось. Молодежь не оставалась там. Люди семейные перебирались вниз в поисках более плодородной земли. Мужчины находили работу на заводах внизу в долине, а женщины — в гостиницах. Много домов стояло заколоченными, и нотариусы без особой надежды вывешивали объявления об их продаже.
Колючий кустарник завладел селением, лес теснил луга. Старые тропы косарей и пастухов заглохли. Леса, которые раньше старательно очищались и в которых собирали листья на подстилки скоту, заросли терновником. Сорняки невозбранно заполнили поля. Старики вспоминали, что прежде из долины можно было видеть дома Кампаса — на склоне горы они выделялись среди зеленых квадратов лугов и полей. Теперь же буйный кустарник стер очертания человеческого жилья. В селении осталось всего лишь несколько семей, а в школе не набиралось и полдюжины детей. Учителя отказывались здесь работать.
Дом Бестеги, однако, стоял нерушимо. Несколько лет назад Модест заново оштукатурил стены. На следующий год он возил тачки со щебнем и мешки с известкой. Односельчане снова решили, что он собирается привести снизу хозяйку. В том же году он вдруг стал прикупать землю. Люди, уходившие в долину, уступали ему за бесценок свои участки полей, лугов и леса.
Отец Бестеги пришел в это селение босой, с пустыми карманами, в единственной рубахе. В ту пору вся земля была занята. И. вот теперь его сын мог приобрести, сколько хотел, хоть целый склон горы. Вероятно, вначале он упивался этой возможностью: “Куплю-ка я лужайку около дома да еще фруктовый сад у брата Помареда, который ушел на завод в Сен-Годенс, а заодно верхние луга поближе к хребтам — там овцам будет привольно”. Благоразумные старики, утратившие иллюзии, твердили: “Бестеги, друг, не можешь ведь ты разорваться. Чтобы обрабатывать землю, нужны руки, машины в наших местах не годятся, а чтобы заняться лесом, нужны хорошие дороги”. Модест только посмеивался. Он считал, что управится и найдет женщину, которая разделит с ним его труды.
Однако, вдоволь насладившись сознанием, что он землевладелец, и обойдя из конца в конец свое имение, Модест приуныл. На него свалилась пропасть забот. Картофель был плохо окучен, пшеницу глушили сорняки, капуста и репа не уродились. Он решил нанять работника для ухода за скотом, но никто не соглашался перебраться в Кампас. Только лодыри и проходимцы шли к нему, да и те уходили через две недели. В долине работа была легче, и за нее лучше платили.
И тогда Бестеги смирился. Он продал большую часть своих коров и позволил кустарнику разрастаться вволю. Снова, как прежде, он начал бродить по горам. Из всех своих угодий он обрабатывал огород, гречишное поле и небольшие участки овса, капусты и репы. С наступлением теплых дней он собирал овец со своего селения и даже из долины и уходил на высокие пастбища близ вершин. Время от времени он запирал дверь своего дома и пропадал по нескольку дней. Его встречали в харчевнях Люшона. Но иногда он исчезал невесть куда — видно, искал уединения. Он был уже не молод, волосы его серебрились сединой, но ноги были по-прежнему сильными и выносливыми. Замечая его крепкую фигуру высоко на уступах горы или на опушке леса, крестьяне говорили, опираясь на рукоятку лопаты: “Смотри-ка, вон Модест охотится!” А если вы спросили бы их: “На кого же он охотится?” — вы бы услышали: “Охотится — и все. На куницу, на горностая, на лису. Или на медведя. А может, охотится за временем!” Старики добавили бы с усмешкой: “А время — дичь неверная. Бежишь за ним и никогда не схватишь”.
Я говорил о приходе испанских беженцев… Их встречали в Люшоне и в селах в долине. Модест не мог представить себе, что они одолеют путь через хребет по неприступной крутизне, скалам и снегам. Только медведи и другие хищники бродили там. И хотя селение Кампас находилось совсем близко от Испании, оно было отрезано от нее больше, чем любая деревня в долине. Кое-где в Пиренеях местные жители слышали грохот залпов и ружейные выстрелы. Вместе с ветром до них долетал страшный рокот войны. Но в Кампасе нерушимо царила тишина, и — трудно поверить — война в Испании долго представлялась жителям Кампаса непонятной и далекой.
Крестьяне говорили, что испанцы — народ горячий, но отходчивый и что через несколько недель бои прекратятся так же быстро, как начались. Генералы стоят за короля, а простой люд не понимает, что к чему. Никому не верилось, что там идет настоящая война с армиями, окопами и боями, по всем правилам. Должно быть, просто отдельные кучки бунтовщиков поднимали мятеж то тут, то там. Потом, когда пришли достоверные сведения, их те же не приняли близко к сердцу: ведь все это происходило где-то в Испания, по другую сторону гор. Время шло, кое-кто стал толковать, что ладо бы послать туда пушки и самолеты. Модест возражал: “Какого черта лезть не в свое дело? Если наши пошлют туда оружие, война будет тянуться еще дольше”.