Когда я пришел в себя, внизу уже завзято отплясывала группа пуделей, ничуть не изменившихся с тех пор, как я их видел в последний раз, и, судя по впалым животам, с тех же времен не кормленных. Четыре кошки (троица черепаховых и одна гнедая), в блестках и, кажется, с подведенными глазами, развлекали публику трюками с экипажем: чернявенькая, погоняя тройку взмыленных подружек, неутомимо носилась по кругу. Мэтресса этого зверинца, суровая на вид женщина с расписным лицом, неистово вращала глазами и, как опереточный злодей, прятала что-то в складках потертого плаща.
Компания во втором ряду притихла. Рядом с Жужей серебрился теперь знакомый колпак, к которому кофейным зерном клонилась голова тощего (отец и сын?). Все шестеро уминали сладкую вату, не отрывая глаз от пуделино-кошачьих кульбитов, и только Микеланджело, забыв об арене и недолговечном облачке ваты в руках, запрокинув голову, гипнотизировал зеркальный шар под куполом.
Цирковой паровоз катил на всех парах: вслед за домашним зоопарком последовали рельефно сложенные акробаты (подкидные доски, подкидные гири, подкидные булавы и подкидная девушка в трико), факиры (кролики, разноцветные платки, ручные голуби), покорители огня (глотание факелов, выпускание дымчатых колечек), не в меру энергичные клоуны (битье посуды, стойка на руках и бородатый трюк с опрокидыванием пустого ведра на пугливые головы публики), спящий питон со спутником, коварно этим воспользовавшимся, лошадиные бега по кругу под руководством остроусого, далиподобного господина во фраке, с хлыстом, щуплым помощником и рыжей наездницей в юбке, похожей на присевшую отдохнуть бабочку-капустницу.
Я уже засыпал, когда на арену, осторожно ступая, вышла светловолосая девушка в белоснежном трико и стеснительно, исподлобья улыбнулась.
– Мисс Лала! – возвестил конферансье.
Девушка поклонилась, и невидимые до этого крылья у нее за спиной качнулись, многообещающе блеснули. Свет погас, единственный луч по ступенькам сбежал к ее ногам, обсыпанные чем-то небесно- звездным ресницы сверкнули, и зал насторожился. Заиграла музыка («Девушка из Ипанемы»), и она, ритмично извиваясь, стала расправлять руки, точно собиралась прыгнуть в воду с трамплина. Из темноты, подмигнув публике, выскочил один обруч, второй, третий. Через секунду, любовно обвив обе ее руки, они уже весело вращались. Затем, продолжая нанизывать вероломные обручи, которые все сыпались, как из рога изобилия, девушка стала медленно поднимать левую, пока свободную ногу в изящном золотистом ботиночке. Тут же выскочил очередной обруч и, сделав мертвую петлю, был ботиночком пойман. Я присоединился к аплодисментам, впервые за весь вечер.
Музыка стала затухать, под куполом что-то крякнуло, застрекотало, и к мисс Лале стала спускаться, загадочно искрясь, косица каната. Через минуту, ухватившись за нее зубами, не переставая вращать обручи, она взмыла к куполу. Я заволновался, как маленький (я вообще боюсь высоты), и посмотрел на своих «приятелей». Света прибавили, и шесть фасолин отчетливо проступили в мутноватом сине-красном освещении. Я уставился на белый колпак. Словно почувствовав тяжесть в затылке (мне всегда говорили, что взгляд у меня тяжелый), ребенок быстро обернулся, и я охнул: на меня нагло, презрительно смотрел совершенно взрослый карлик, с карикатурной бородой, сплющенным носом и рыбьими губами. Не знаю, что поразило меня больше: его уродство или неприкрытая насмешка во взгляде. Конечно, я видел карликов и раньше – в кино, например, – и относился к их существованию цивилизованно, со спокойной снисходительностью во взоре. Но этот... он был ужасен.
Не давая мне опомниться, к карлику обернулась Жужа и, проследив за направлением его взгляда, увидела меня. В этот момент что-то тренькнуло, будто сработал какой-то механизм, возможно, это в оркестре сфальшивил какой-нибудь разгоряченный трубадур, и зал ахнул. Напряженный треугольник Жужа-я-карлик рассыпался. Все взгляды вытянулись, прикипели к ангелу из Ипанемы под куполом. А она – тонкие руки разведены, ноги грациозно подогнуты, обручи вращаются – стала так же грациозно обвисать. Вспыхнули все огни, заиграли гирлянды, прожекторы спятили и заметались, оркестр понесло, зеркальный шар над головой циркачки плавно заскользил, набирая обороты, – кто-то делал отчаянные попытки предотвратить катастрофу. Как уморительно выражаются в подобных случаях так называемые официальные лица, ситуация под контролем, мы делаем все, чтобы были приняты все меры. Все, да только не те. По арене без особого смысла и цели забегали мурашки в комбинезонах.
Публика поочередно глазела на девушку, шар, мурашек, снова на девушку и ничего не понимала. Прошло еще несколько бесконечных, тягучих мгновений, ангел опустил руки, и обручи, один за другим, полетели вниз, на арену и мурашек. Последние бросились врассыпную. Я вцепился в кресло с единственной мыслью – свернуть кому-нибудь шею, неважно кому. Вокруг ахали, скрипели креслами, какой-то карапуз начал несмело подвывать, и его тут же поддержали. Шар, не переставая вращаться, словно кого-то оплакивая, стал ронять мелкие, как снежинки, осколки зеркала на арену и зрителей. В зале началась истерика, публика, толкаясь и истошно крича, бежала. До меня осколки не долетали, а может быть, я просто их не чувствовал: я не сводил глаз с девушки, мне даже показалось, что я слышу ее сдавленные рыдания. Из-за кулис показались мурашки, с трудом волоча сдутый ветхозаветный батут. Видно было, что они ссорятся, и довольно давно. До меня долетело зычное «без страховки» и «маленькая идиотка». То и дело поминали какого-то Васю, который, видимо, и был виновником катастрофы. Лучи прожекторов, из лучших, разумеется, побуждений, сфокусировались на ангеле под куполом. Дрогнули крылья, девушка покачнулась, заводила руками в поисках опоры и, не найдя ее, медленно, как лепесток цветущего дерева, полетела вниз. Я зажмурился.
Единственное, что люди умеют делать хорошо, – это создавать панику. Когда я набрался смелости и посмотрел на арену, там уже мельтешили акробаты, глотатели огня, мучитель питона, оркестр в полном составе и все те же мурашки в спецодежде. Зеркальный снегопад закончился – шар остановили. Зал опустел, Жужи с компанией тоже не было. Чуть в стороне от муравейника, по ненужному батуту с радостным лаем носились пудели. Муравейник поднатужился, уплотнился и двинул за кулисы, уронив по дороге золотой башмак. Выскочил клоун, стал сгребать обручи, но, наткнувшись на туфельку, бросил все и, громко рыдая, убежал за кулисы; высунул нос наружу и тут же скрылся факир со смазанным усом; выглянула злодейка в плаще и увела своих приунывших пуделей. В пустоте, одиночестве я спустился вниз. Во втором ряду, там, где сидела компания, что-то лиловело. Я подошел поближе, собрал измятые, но все еще живые ирисы, вышел на арену и разложил их вокруг золотой, удивительно маленькой туфли. Затем, не оборачиваясь, с пустой головой, заспешил к выходу.
Придя домой, я побросал в старый чемодан первые попавшиеся вещи и, грохнув как следует дверью, выбежал на улицу с мыслью никогда больше сюда не возвращаться.
День Сурка
Так и иду,
посадив стрекозу на шляпу.
Должно быть, выгляжу я неважно, и осень сжалилась надо мной, отложив на пару недель дожди. Потому что именно такой – сухой и теплой, с румянцем бабьего лета – я люблю ее больше всего. Это потом уже пойдет дождь, и разольются реки, и подуют ветры, и налягут на дом тот, и что там с ним будет дальше, неизвестно. Я все время ощущаю необъяснимую тревогу, как будто что-то очень важное подготавливается и вот-вот должно проявиться. Странное чувство – как перед отбытием поезда, когда провожающие уже поднимают в прощальном жесте руки и вот-вот грянет «Прощание славянки», чувство, чем-то сродни той грусти, какую испытываешь на последней странице хорошей книги, когда через несколько строк исчезнет знакомый и обжитый мир.
Осень растет, раздается в плечах. В обеденный перерыв отогреваю смутные мысли на солнце – ничего, все пройдет, все к лучшему. После сумрака сутулой комнаты рябит в глазах, и душа урчит, ворочается, как маленький пушистый зверек. Бродим с ним по окрестностям и совсем недавно открыли – ну, что я говорила? – удивительную улочку. Несмотря на хвойное название, вечнозеленого на ней – кот наплакал: две узловатые, с рыжими проплешинами ели, бороды которых, некогда изумрудные, сплелись и вылиняли. Стоят, прильнув друг к другу, как два старых зонта в темной прихожей, и роняют шишки – слезы по утраченной юности. Чего здесь много, так это дубов: под ногами то и дело похрустывают желуди, и как бы осторожно ни ставил ногу, она скользит по их гладким спинам, как по морской гальке. Дубы разбавлены каштанами, есть липа и даже тщедушная, тонкая в кости облепиха.
Время здесь застыло, горячей каплей воска упав в грубую ладонь осеннего города. В теплые солнечные дни улица потрескивает, как сухой гороховый стручок. Свет сеется сквозь ажурные кроны деревьев, шипит