На него воззрились с изумлением. Щуплый паренёк, подвигавший солонку, сказал ему:

– Тишины захотелось? А ведь тишина, папаша, только на кладбище.

Дубровин не помнит, как вцепился в отвороты его куртки, как сорвал с кресла на пол с криком: «Хамы! Все вы хамы!» Очнулся на затоптанном полу, лёжа лицом вниз, в тесном проходе меж столами, от резкой боли – ему заводили за спину руки. В роящихся над ним голосах чаще всего звучало слово «псих», и ему хотелось ответить им, что совсем нет, это они психи, утратившие способность замечать рядом сидящего человека. Но ответить не получилось – возле своего лица он увидел плохо вычищенные казённые ботинки дежурившего у метро милиционера.

В отделении, сидя за решётчатой перегородкой, он вначале требовал аудиенции у начальника, обещал привлечь внимание прессы к милицейскому произволу, грозил пожаловаться самому министру внутренних дел, но, услышав в ответ: «Да хоть в Кремль!» – неожиданно успокоился.

Выпустили его только утром.

– Ты не можешь представить, как мне в конце концов стало легко! – смеясь, рассказывал Дубровин. – Я сделал для себя открытие – понял психологическое состояние террориста-смертника. Его эта жизнь не принимает, и он идёт её взрывать… Понимаешь?.. Со мной что-то подобное произошло, я вдруг возненавидел почему-то того худого маленького паренька, на которого накинулся. Возненавидел толпу у метро. Причём я ведь, ты знаешь, никогда в жизни ни с кем не конфликтовал и не дрался. Никогда! Ни с кем!

Он помолчал, видимо, удивившись собственному признанию.

– И напрасно, наверное… Пережить такое ощущение бездны!.. Полёта в никуда!.. После этого и умереть не жалко.

Дубровин опять засмеялся.

– Ну да ладно, – сказал, оборвав смех. – Уеду я сегодня… Буду звонить… А жасмин жаль, вырубили под корень!.. Какая там жизнь была, помнишь?!.

Больше он Потапову не звонил.

МОРОК

1

Я ни за что не узнал бы их обоих спустя сорок лет, если бы не отец Михаил. Мы готовились снимать «забитый» в тематическом плане телесюжет обряда крещения.

И батюшка, рассказывая о тех, кого судьба в зрелом возрасте привела в лоно церкви, вспомнил (судя по всему – нечаянно) двух прихожан, вот уже несколько лет замаливающих грех взаимной лжи.

– …Какой именно?

Отец Михаил, спохватившись, поспешил предупредить, конфиденциально наклонив ко мне благолепно- косматую голову, благоухающую цветочным одеколоном:

– Это я к слову, чтобы лишь прояснить тему; сама же история не для телесъёмок.

– Но почему?

– Они оба, мать и сын, поведали мне её на исповеди. И вряд ли согласятся, как это, к сожалению, принято сейчас на телевидении, публично обнажать свои души.

– С ними случилось что-то необычное?

– Да. Суть ситуации в том, что сын, будучи подростком, однажды догадался: старшая его сестра на самом деле не сестра ему, а мать, родившая его в пятнадцать лет. А мнимая мать ему бабушка, решившая таким образом скрыть грех дочери. – Отец Михаил кротко вздохнул, приподняв брови домиком, и продолжил, сложив у наперсного, тускло блистающего креста ладони: – Ребёнок рос во лжи и вражде, копил обиды, изводил свою настоящую мать всевозможными сценами. Она же, отягощённая двойственностью и будучи нетерпеливой по характеру, отвечала сыну вспышками ненависти. Можете представить мучительный путь, который привёл их наконец к нам. Поэтому я вас прошу…

– Я понял. Телекамера к ним не приблизится. У них здесь есть постоянное место?

– Да, в правом приделе, у иконы Божьей Матери.

И ещё два раза я приходил в эту церковь, уточняя сценарий нашего телесюжета, всякий раз сворачивая в правый придел, к большой, аскетически тёмной иконе Божьей Матери, где сияла живыми огнями чаша, унизанная свечами. И как-то увидел их обоих: маленькую женщину в платке, с мелкими чертами лица, в поношенной стёганой курточке и грузноватого мужчину с обнажённой лысеющей головой. В колеблющемся свете свечей их неподвижные, сосредоточенные лица казались загадочно нездешними, и я, искоса взглянув на них, не поверил: да они ли это? Может – случайное совпадение?

Но и те, кого я знал в студенческой молодости, сейчас были бы в таком же возрасте. Подойти? Спросить? Нет, неловко. Да и не здесь же. Может, у выхода, на крыльце? Но что я им скажу? Что я тот самый студент журфака, приходивший с их двоюродным братом к ним в квадратно-серый, конструктивистский дом на Бауманской в давние 60-е? Мало ли кто к ним тогда приходил, могут ведь и не вспомнить.

2

С Вадимом, щуплым кудряво-лохматым одесситом, известным на нашем курсе острословом, мы делили комнату на семнадцатом этаже высотки МГУ на Ленгорах. Слушать лекции ездили на Моховую, почти всегда голодные (стипендия таяла в течение недели, в остальное время перебивались бесплатным чаем и хлебом в студенческой столовой), поэтому в выходные бодро навещали двух его тёток: одну – на Красносельской, другую – на Бауманской.

«Красносельская», грустно-улыбчивая женщина в штопаной кофточке, выставив на стол нарезанную крупными кусками «Отдельную» колбасу, хлебницу и тарелку с печеньем, подперев щёку рукой, терпеливо слушала сбивчивые россказни о студенческой нашей жизни. Говорун Вадик увлекался, затем, спохватившись, пинал меня под столом ногой, чтобы я, наконец перехватив у него эстафету болтовни, дал ему поесть.

«Бауманская», торжественно-крупная, с короткой седой стрижкой, обычно говорила сама скрипучим, отдающим металлом лекционным голосом – об очередных временных трудностях, переживаемых страной, о нехватке продуктов (она их называла «пищей»), о том, как в юности её революционное поколение «краснокосыночных» было счастливо, хотя жили впроголодь и спали на газетах (почему именно на газетах, я не понимал, а спросить стеснялся). Зато здесь на столе светилась тонко нарезанная сырокопчёная колбаса, отсутствовавшая в магазинах, и даже, страшно сказать, ослепляла розово-алым сиянием красная икра в хрустальной вазочке – признак роскоши, говорящей о принадлежности её владельцев к получателям кремлёвских пайков.

Её речи парализовывали волчий наш аппетит. Мы с Вадимом вяло отхлёбывали чай, переглядываясь с четырнадцатилетним Виталием, которого звали укороченно – Талькой, и его тридцатилетней сестрой Маргаритой. Они методично кивали после каждого длинного пассажа Елизаветы Сегизмундовны.

Наконец, сложив на столе жёстко накрахмаленную, ничем не запятнанную салфетку, тётя Лиза поднималась из-за стола и со словами: «Желаю вам, молодёжь, провести время содержательно» – удалялась в свою комнату неспешной поступью вдруг ожившего памятника. После чего первым набрасывался на еду Талька, за ним мы с Вадиком. Маргарита, надменно усмехаясь, демонстрировала нам железную выдержку – медленно готовила себе бутерброд с икрой и так же медленно, со вкусом поедала его.

Тут-то всё и начиналось.

Для затравки остряк Вадик, у которого я в то время был первым зрителем и ассистентом его актёрских эскапад, прибегал к испытанному способу: уморительно копировал мою тогдашнюю саратовскую привычку подставлять под подбородок ладонь ковшиком, чтоб затем отправить в рот просыпавшиеся крошки. Смеющийся Вадик, издавая булькающие звуки, тряс над столом рыжеватыми кудрями, предсказывая мне, такому экономному, пост министра сельского хозяйства, а себе – должность главного референта при этом министре. Затем, привстав и полусогнувшись, он протягивал мне развёрнутую салфетку почти картонной твёрдости – сейчас это был будто бы подготовленный им доклад, который мне надлежало прочесть на заседании Политбюро.

Сопровождал Вадик свой жест угодливо-наглой скороговоркой:

– Всё просчитано, товарищ министр, к концу пятилетки коммунизм будет на подходе, готовьтесь к встрече…

– А где план торжественных мероприятий? – как можно надменнее спрашивал я Вадика, поднявшись из-за стола и выпятив грудь. – Сколько духовых оркестров будет задействовано?

Вы читаете Свободная ладья
Добавить отзыв
ВСЕ ОТЗЫВЫ О КНИГЕ В ИЗБРАННОЕ

0

Вы можете отметить интересные вам фрагменты текста, которые будут доступны по уникальной ссылке в адресной строке браузера.

Отметить Добавить цитату