воображении во время дождя из скачущих по лужам пузырей. Он был способен перелетать с ветки на ветку, общался с множеством знакомых нам книжных героев и без конца влипал в ситуации, странно похожие на те, что возникали в жизни моей дочери.
А ещё я читал ей стихи. Чаще – наизусть. Не умея читать, в три-четыре года она запоминала их «с голоса». Первым она запомнила лермонтовский «Парус». Но привычка всё исследовать не оставляла её и здесь. Как-то она спросила:
– А зачем надо читать стихи?
Ну как такое объяснить ребёнку?! Пытаюсь. Вот, например, говорю, нужно тебе загрустившего человека развеселить, уставшему силы прибавить, и ты тогда произносишь волшебные строки. Ведь стихи – это колдовство. Они пропитывают своей музыкой всего человека, и он становится другим. Добрым. Чутким. Стойким. Умным. Отважным. Потому что стихи переносят в нас всё то, что пережила душа автора. И это пережитое становится частью нас самих, живёт в нас, передаётся всем, кто вокруг. Это то вечное, что никогда не умрёт.
Прошло время, я успел забыть об этом разговоре, но ребёнок, которому однажды исполнилось целых шесть лет, напомнил. Случилось так, что я пришёл домой совершенно измочаленный редакционной нервотрёпкой, был с дочерью немногословен, и мой насупленно-мрачный вид за ужином привел её в состояние азартного экспериментаторства. Вначале она рассказала несколько смешных эпизодов из жизни подружек. Результат нулевой. Пересказала забавный мультик. Никаких изменений. Помолчала, задумавшись. Потом, сидя за столом напротив, слегка откинулась и, сделав рукой летящий жест, стала декламировать:
Впервые за этот вечер я внимательно всмотрелся в её лицо. Оно горело азартом артистического вдохновения. Певучий стихотворный ритм пульсировал в её простёртой руке, слова взлетали свободно и звонко, как чайки над морской зеленоватой зыбью. Знакомые с детства строчки входили в меня, как входит ветер в распахнутые окна, внося с собой юную свежесть и энергию веры в неизбежную свою удачу.
Да, конечно, только «в бурях», только в движении к ускользающему горизонту, только в собственном самосовершенствовании, сопряжённом со взлетами и падениями, может быть уверенно-спокойной душа, ищущая гармонии в нашем негармоничном мире! Как же я раньше этого не понимал?! И вот только сейчас ребёнок, выучивший несколько лет назад «с голоса» эти стихи и в трудную минуту возвративший их мне, заставил меня открыть их смысл заново, изменив моё состояние.
Дочь засмеялась, увидев мою улыбку: «Я так и знала, что ты развеселишься».
Тогда-то я и сделал своё нигде и никем не зарегистрированное открытие
…А недавно я убедился, что открытый мной много лет назад закон неотменим ни при каких обстоятельствах.
Дочка моей дочери Саша – дитя своего времени, и потому затеваемые ею игры весьма конкретны. Да, конечно, ей нравится сам процесс перевоплощения – в ловца жирафов, за которыми она будто бы отправляется в Африку, затем – в самого жирафа, привезённого в Московский зоопарк, но крайне важен и конечный результат – бурная распродажа в кассе зоопарка вдруг подорожавших билетов. Сама стрижет полоски бумаги – они у нас становятся дензнаками, сама пишет на них четырёхзначные цифры.
Смотрю с ужасом – прагматик растёт!
Этот избалованный городскими удобствами ребёнок летом в деревне напросился со мной на рыбалку, пообещав не хныкать. И ни разу не пискнул, хотя мы бродили почти весь день по заросшим ивняком берегам Клязьмы, где нас терзали комары и жгла крапива.
Но у ребёнка была конкретная цель – поймать окуня. И окунь клюнул именно на её маленькую легкую удочку и был с радостным «ах!» извлечён.
А вернувшись в Москву, мы играли с ней в книжный магазин.
Работала касса. В ходу были нарисованные Сашкой банкноты достоинством от одного миллиона и выше – такие вот у нас дорогостоящие книги.
Она накупила их столько, что завалила ими весь диван. С серьёзнейшим выражением листала их, делая вид, будто бегло читает. Потом, видимо, чтобы доказать это, вдруг вскинула руку к небу летящим жестом и стала декламировать то, что запомнила с маминого голоса:
…И снова, как много лет назад, знакомые с детства слова взлетали свободно и звонко, словно чайки над морской зеленоватой зыбью. И диван, заваленный книгами, накренился, превратившись в бегущий по волнам парусник, взлетел на пенистый гребень, ухнул вниз и снова взлетел и, осыпанный солёными брызгами, понёсся к туманному горизонту, взрезая живой малахит покорённого моря.
На исходе зимы мне всегда вспоминается та летняя поездка в саратовское Заволжье. И не только из-за обычной для этого времени московской тоски по тёплому солнцу.
Именно в эти дни, когда начинают подтаивать сугробы, бездну лет назад, почти в сказочные времена моя баба Дуня накануне Родительской субботы лепила из теста жаворонков и, запекая их, обещала скорый приход весны. И, понимая моё нетерпение, посылала во двор с одной пичугой – её нужно было пристроить на крышу дровяного сарая, чтобы она подманила других птиц, на чьих крыльях уже летело к нам, в степь, вдоль Волги, из самой Астрахани, южное тепло.
Так странно оказались сцеплены далёкие временные пласты из-за одного эпизода.
Случился он в летний день, когда небо дышало июльским жаром, клубились чёрным облаком грачи вдоль шоссе и бескрайними казались пожелтевшие пшеничные поля, а на зелёных свекловичных квадратах маячили цепочки женщин в цветастых платках. Через четыре часа езды мы оказались на широкой улице Питерки, где я прожил первые пять лет своей жизни и куда через сорок лет приехал на «уазике» своего племянника Александра Панина повидать родные места.
Наш «уазик», миновав площадь с клубом и магазином, тормознул на широкой улице, возле приземистой вербы, в тени которой млели гуси; племянник резко просигналил, крикнув появившейся в калитке пожилой женщине:
– Тёть Марусь, иди сюда, старого знакомого привёз.
Мы стояли у ворот, и тётя Маруся озадаченно приговаривала:
– Не узнаю чтой-то.
Она была очень уж дальней родственницей, угадать во мне пятилетнего мальчишку не могла, и я по совету племянника снял очки:
– А если так?
Всмотрелась, заохала:
– Боже ж мой, взгляд, как у бабы Дуни! Да ведь ты внук её?!
Ошеломлённый «узнаванием», думал потом: давно нет на свете бабы Дуни, а взгляд её – вот он, жив, я на мир смотрю её глазами. Но ведь прежде чем передать мне свой взгляд через свою дочь Анастасию, Евдокия Ивановна Голубева получила его «в наследство» по родословной цепочке. Кто-то задолго до неё, распахнув веки, жадно и зорко смотрел этими же глазами на здешние ковыльные степи и парящего коршуна в синем небе.
Той, последней в жизни бабы Дуни, весной, в марте, она пекла жаворонков, отвечая между делом на мои настырные, впервые возникшие и совершенно неразрешимые вопросы о жизни и смерти.
Мне, пятилетнему, было непонятно, куда девается живой человек, когда умирает – нет, не его тело (это я видел – открытый гроб с восковым лицом умершего, уже мало похожего на себя, черневшую рядом свежевырытую могилу), а его голос, блеск глаз, улыбка. Их же нельзя закопать. Нет, нельзя, соглашалась баба Дуня. Объясняла: они остаются с нами.