Вася показывал новый дом — двухэтажный, поместительный, светлый.
— Своими руками, — говорил он, толкая меня в бок, — своими руками…
За столом, выпив калганной, вспоминали университетские годы, нашу компанию.
— Зелень директорствует в школе, — рассказывал Вася, — Жанна — помнишь Жанну? — вышла замуж за немца и уехала в Германию, Геля — кудрявая, помнишь? — защитилась по Некрасову, Эдик оказался пидорасом, а Иди умер…
Для меня эта новость была неожиданностью.
— Они уехали в Ригу, — продолжал Вася, разливая по рюмкам калганную, — и там Иди повезло — он устроился в какую-то комиссию, которая занималась приемкой репертуара ресторанных оркестров. Вообрази-ка! Это ему Алина, конечно, помогла, ей же стоило слово сказать — и все бросались выполнять… — Выпили. — В Риге у них была неплохая квартира. Иди поправился, округлился, стал спокойнее. Ну сам понимаешь, каждый день на халяву обедал-ужинал в лучших ресторанах, да еще и взятки… Начальником стал. Иди — начальником! — Вася рассмеялся. — А потом что-то там у них случилось… говорили, что он завел женщину на стороне, а Алина об этом узнала… ну и убила…
— Алина?
— Стулом, — сказал Вася. — Забила железным стулом до смерти.
Я закурил.
— Танюра! — крикнул Вася. — А принеси-ка, сладкое сердце мое, ту тетрадочку! Рижскую! — Повернулся ко мне. — Меня разыскали и вызвали в Ригу. Понимаешь, я оказался единственным человеком… опознание, личные вещи и все такое…
— А Алина?
— Повесилась.
Я промолчал.
— В камере предварительного заключения…
Таня принесла тетрадку. Проходя мимо, погладила меня по голове.
— Лысеешь, дружок…
— Я там у них выпросил эту тетрадку — она ж им была не нужна. — Вася протянул тетрадку мне. — Помнишь, ты как-то говорил, что Алина завела тетрадку, в которую записывала его стихи?
На обложке двухкопеечной ученической тетради было написано “И. Лимонников. Стихи и поэмы”. Я развернул тетрадь, уже догадываясь, что там увижу, и увидел чистые страницы. Двенадцать чистых страниц в линейку.
— Ни слова, — сказал Вася. — Даже обидно.
— Неужели вы ничего не помните из его стихов? — спросила Таня. — Ничего?
Мы переглянулись, покачали головами.
— И вот встает вопрос, — сказал Вася голосом учителя литературы, — был ли поэт?
— Это все, что у него было, — сказал я. — Поэзия, стихи… может, этого и достаточно, чтобы считать себя поэтом…
— Хочешь — я тебе эту тетрадь подарю? — предложил Вася.
— Нет, спасибо.
— Тогда давай помянем Лимона. — Вздохнул. — И Алину…
Мы выпили не чокаясь.
* * *
Когда мы вышли из книжного магазина на площади Сен-Мишель, пошел дождь. Снова дождь, на этот раз со снегом. И опять мы оказались без зонта. Все вокруг стало мягким, приглушенным, бесцветным и ненадежным. Ольга потянула меня в узкую улочку. Я прочел табличку на углу — улица Юшетт. За эти несколько дней мы обошли весь Латинский квартал и окрестности, наверняка проходили мимо этой улицы, но я ни разу не вспомнил о Лимонникове. Площадь Сен-Мишель, улицы Юшетт, Ша-Ки-Пеш — эти названия я впервые услышал именно от него, от Иди. Я сказал Ольге, что хочу побывать на улице Ша-Ки-Пеш, и она повела меня мимо греческих ресторанов — их хозяева стояли в дверях, провожая нас грустными взглядами. В хорошую погоду греки ведут себя иначе — они вопят, страстно шепчут, умоляют и даже бьют тарелки у ног прохожих, лишь бы заманить их в свои заведения. Ольге не нравились греческие рестораны на улице Юшетт. Ша-Ки-Пеш оказалась очень узкой улочкой. Она была перекрыта мотоциклом — не пройти, и Ольга предложила переждать дождь в каком-нибудь кафе. Мы добежали до улицы Сен-Северен, нырнули в кафе и протолкались к стойке. “В такую непогодь надо пить водку, — сказал я. — Ледяную водку”. В парижских меню польская водка пишется через “w” — “wodka”, а русская, как и полагается, — “vodka”. Польская отдает сивухой — мы заказали русской. “Залпом, — сказал я. — Сиффлер”. “Siffler! — Ольга выпила махом. — Бр-р- р! Как хорошо!” Она была худощавой длинноногой красавицей с белой кожей, огненными волосами и хищными земляничными губами. Я сказал ей об этом. “Земляничные губы — это Бодлер”, — сказала она. “Это город Бодлера”, — сказал я. “Бодлер здесь давно не живет, — возразила она. — Поэты пишут верлибры и платят налоги”. Мы выпили еще по стопке, наполнили фляжку бренди, вышли на улицу и двинулись к Ша-Ки-Пеш. В свете фонарей стены домов казались перламутровыми, синевато-зелеными, они блестели и переливались, словно покрытые слизью. Навстречу нам брел старик с клюкой. Когда мы поравнялись с ним, старик поднял голову — лохматые брови, черные провалы глаз, крючковатый маслянистый нос — и закашлялся. За ним волочилась тень, уродливая и усталая. Мотоцикл убрали, и по Ша-Ки-Пеш мы вышли на набережную, а через несколько минут поднялись на мост. Очертания зданий были расплывчаты и подвижны. Бесформенная громада собора в темноте колыхалась и словно плыла. Струилась Сена черная и золотая лились и мигали огни фонари фары прожекторы и снова сверкающий дождь блеск лоснящейся шкуры золотые россыпи золотые очи неведомых чудовищ запахи плесени корвалола “оболтуса” жареной кильки по восемьдесят копеек за кило табака синтетической лаванды тени и тени слепцы взыскующие света Ольга протянула мне ледяную фляжку я сделал глоток еще ты плачешь прошептала она прижимаясь ко мне не плачь я тридцать лет ждал своего часа у врат небесных ведущих в ад ждал этой ночи этих кровавых роз и влажных лилий этого дождя ждал встречи с этими запахами и этими тенями и вот они я вижу вижу потрясенной душой тени великих поэтов они реяли в дождливом мерцающем мороке над великим городом я плакал третий раз в жизни провожая их взглядом и вдруг я увидел наконец-то увидел ну да это был он он был там он был среди этих теней призрак поэта тень Идеала тощий с ослиной узкой головой уродливым горбатым носом выпяченной нижней губой выпачканной темным шоколадом с выдающимся кадыком который всегда вызывал у меня брезгливое чувство в вонючих своих вечных носках высокомерный и одинокий Иди черт возьми Иди Дон Лимон де Гандон un grand poéte français он здесь и вот уже он там дьявольская тяга к саморазрушению божественная страсть к полету и рядом с ним она тенью тени бледная Алина в черном корсете кружевных коротких панталонах рваных чулках в резинку с коленками которые так любили великие пидорасы шестнадцатого века мой негаснущий стыд моя неизлечимая боль Алина едва различимая бесплотная ускользающая бессмертная желанная единственная любимая…