проникли сквозь мои глаза в ту заветную глубину, которую я до сих пор ощущал как единственную полную собственность и называл всегда высокими и одновременно обыденными словами 'моя душа'.
Ощущение это было далеко не из приятных, и я никак не мог собраться и сосредоточиться. Рассеянно и растерянно отвечал я на самые пустяковые вопросы, видел, что это раздражает Попова, но не мог преодолеть своей скованности.
Ты веришь людям?
Не могу сказать однозначно. Верю тем, кого считаю достойным доверия. Проверю, потом поверю.
Попов поморщился. Ему надоело это идиотское собеседование. Он взял быка за рога:
— А почему ты считаешь, что тебе нужно заниматься режиссурой?
М. О. Кнебель попыталась смягчить удар — она 'перевела', объяснила мне вопрос хозяина:
Расскажите, как вы пришли к решению посвятить себя режиссуре.
Ладно, рассказывай об этом, — бросил хозяин и отвернулся к окну.
Я ожил. Я начал говорить о главном, о своей любви к режиссуре, об истории этой любви. Я думал, что излагаю стройную концепцию, а он слышал в моих словах только банальнейший детский лепет: в детстве учили музыке — возникла мечта о карьере пианиста, позже увлекся пением, выучил все знаменитые оперные арии и романсы и стал думать о профессии оперного певца, года полтора рисовал с утра до вечера, получал от этого огромное удовольствие, записался в изокружок, потом все было сметено волной новой привязанности — увидел счастье в судьбе писателя, стал сочинять стихи и научно-фантастические романы, писал подражательные рассказы: под Юрия Слезкина, под Паустовского, под Олешу; в седьмом классе пришло новое, еще более сильное увлечение — актерство... но всего этого было мне мало, я искал, искал и только в сорок втором году, поставив свой первый спектакль, я понял, что нашел то, что искал. С тех пор я только и делал, что ставил спектакли: во дворцах пионеров, в техникумах, в армии, в детдомах, в клубах...
— А где гарантии, что завтра ты не бросишь режиссуру, как бросил рисование или музыку? Будешь потом говорить, что она тебя не удовлетворяла?
Я молчал. У меня и вправду не было гарантий... Я мог бы молчать долго, я и сейчас, через тридцать лет, не могу ответить на его пророческий вопрос. Он был проницателен и мудр, он предвидел все, что происходило со мной потом, хотя видел меня тогда впервые. Гарантий не было тогда, их нет и теперь. Гарантий не было у меня, но их не было и у него...
— А что ты будешь делать, если я сейчас возьму и не приму тебя в институт? — интонация вопроса была угрожающе откровенной. Попов не скрывал и не смягчал сути происходящего — он был самовластным распорядителем моей судьбы.
Вынести его ленивые измывательства не было никакой возможности, и я пошел в контратаку:
Да, вы можете меня не принять в этот раз, но на этом все ваше могущество и кончится. Я приеду в следующем году и поступлю в институт. Не от вас зависит, быть мне или не быть режиссером.
Ты ошибаешься, молодой человек. В следующем году набирает курс Николай Васильевич Петров. Ты его знаешь? Вот он сидит — рядом. Мы с ним дружим сто лет. Как ты думаешь, если я попрошу его хорошенько, чтобы он прогнал тебя в шею в будущем году... возьмет он тебя? Возьмешь его, Николай Васильевич?
Добрейший Николай Васильевич помялся и бойко щебетнул:
— Никак нет-с, не возьму.
Я обомлел — это была западня. Меня обложили Мастера.
Я приеду еще через год!
Набирает Завадский. Мы тоже давнишние приятели. Не возьмете, Юрий Александрович?
Нет. Разумеется не возьму. Ни в коем случае, — и начал перебирать разноцветные, прекрасно отточенные карандаши.
Боги развлекались. Они играли. С высоты своего Олимпа, застеленного зеленой суконной скатертью они смотрели на меня, как на ничтожную забавную игрушку. Попов, повеселев, готовил еще один вариант — с Н. М. Горчаковым, но я перехватил инициативу:
— Я буду поступать каждый год еще в течении семи лет, и никто из вас не запретит мне это делать.
Попов посмотрел на меня поверх очков, хмыкнул и обернулся к ректору:
— Неужели мы ничего не сможем с ним сделать?
Матвей Алексеевич Горбунов обладал тонким юмором — он ответил на полном серьезе:
— Нет. Сколько ему сейчас? Двадцать семь? Даже больше. По положению Минвуза, товарищ Попов, этот абитуриент действительно имеет полное право поступать к нам еще восемь раз.
Мой будущий руководитель курса наигрался, ему надоело и он попросил пригласить следующего, давая мне понять тем самым, что я абсолютно свободен.
После этой сцены, полной для меня драматизма и муки, я обнаружил в своем подсознании нечто чудовищное: желание учиться у него, именно у него и больше ни у кого другого.
Он был первый великий человек, с которым свела меня жизнь.
Вместе с протестом против него, родилась к нему же и любовь. Вероятно, дело было вот в чем: его необузданный деспотизм с печальной закономерностью вызвал во мне рабское поклонение — я ужасался, но боготворил.
И ужасаться стоило — следующая же наша встреча подтвердила это.
Был первый урок по режиссуре. Алексей Дмитриевич пришел на него веселый и благостный. Он плюхнулся на стул, переплел свои длинные ноги и начал что-то шептать на ухо Кнебель. А сам в это время машинально считал нас. И не досчитался.
Вторым и последним великим человеком в моей жизни был Василий Васильевич Сухомлин, антипод Попова. Но о нем я здесь писать не буду — он не был человеком театра, разве что любил театр и знал его как журналист и философ. Если успею, то напишу о нем в других, более интимных мемуарах.
— Почему не все? — погода резко переменилась, надвигалась гроза. — Почему не все, я спрашиваю?
Мы еще не знали друг друга в лицо, мы не могли заметить отсутствие одного человека. А он заметил. Прогромыхал легкий гром: Это Алексей Дмитриевич объяснил нам, что театр начинается с дисциплины. Потом, ослепительно сверкнув, в комнату медленно вползла шаровая молния: профессор с тихой угрозой предъявил нам условия игры — один пропущенный урок и вы вылетаете из института.
—Староста, кого нет?
Наш староста, ради режиссуры бросивший военную службу в звании капитана — Саша Разинкин никак не мог ответить на простейший вопрос: у него был полный список фамилий, прямо перед ним сидели студенты, но неизвестно было, кому какая фамилия принадлежит. Пришлось устроить перекличку. В конце ее выяснилось, что нет студента по фамилии Черняк.
— И больше не будет! — подвел итог профессор и, как ни в чем не бывало, начал свою первую лекцию.
Через день, на следующем уроке режиссуры, не успев войти в класс, А. Д. моментально обнаружил злополучного Черняка, инстинктивно забившегося в самый дальний угол.
Почему вы здесь? Разве вам не передали мое решение?
Я знаю, но у меня уважительная причина...
Вы были в больнице? Вас увезла скорая?
Нет, но у меня была более серьезная причина, Алексей Дмитрии...
Есть только одна уважительная причина — вы больны, вы не можете подняться с постели. Других причин не признаю.
Подождите, Алексей Дмитрич, я объясню вам в перерыве...
Я жду. Жду, когда вы освободите класс.
Я играл в театре важную роль.
Кончайте бесполезные разговоры. Вы студент, вы обязаны являться на каждое занятие. Совмещать мои занятия с халтурой в театре невозможно. Поступив в институт, вы должны были бросить работу с первого сентября.