чрезвычайно легко имитируется. Уж такие начинают казаться людьми, что… Ты ни при чем, конечно. Но просто они столько о тебе наговорили…
— Господи! — сказала Надя, хватая его за руку. — Но неужели ты не понимаешь, до чего я сама на самом деле… Господи! — повторила она и резко отвернулась.
— Ну вот видишь. Ты обидишься, а я совершенно…
— Нет, при чем это?! Но если бы ты знал, как я сама ненавижу все эти придыхания. «Надя Жуковская бегает и благотворит!» Два раза сходишь навестить старика, потом старик начинает чувствовать на тебя права, потом начинают говорить — и уже нельзя не пойти… Сначала все это было так просто! Есть несколько друзей, родственников, к ним ходишь просто потому, что ходишь… как в гости, чего же естественней! Но потом начинают ждать. Начинают обижаться, что не ходишь. А что они говорят — вот про всю эту святость — если бы ты знал! Я бы так хотела, как блаженная Ксения, — ты знаешь про блаженную Ксению? Не думай, я себя не равняю, но это, кажется, единственный способ.
— Не знаю, я ведь провинциал. Это же петербургская святая?
— Да, юродивая. Смешно: она называла себя Андрей Петрович, в честь мужа. Я свожу тебя к ней, стоит часовня на Смоленской… Там она строила церковь. Ночью, когда никто не видел, носила на леса кирпичи. Но как можно прийти к человеку, когда никто не видит, когда не видит он сам? Это только Дух Святой может… И что самое дикое, — ты возненавидишь меня сейчас, конечно, но я иногда злилась на этих стариков. Просто на свою несвободу — что вот, теперь хоть мороз, хоть дождь, а я обязана ходить… Почему? Не потому же, что говорят?
— Нет, конечно. Я понимаю.
— Ты ничего не понимаешь! Как ты мог вообще думать…
— Но я же не знал тебя.
— И потом: вот ты говоришь — недостаточность. — Он не говорил ничего подобного, но думал это — и снова поразился тому, как они уже прозрачны друг для друга. — Я сама понимаю, насколько недостаточно. Но знаешь — начинается самоутешение по линии «хоть что-то»…
— Слушай, я тоже не про то. — Они снова пошли дальше, он уже не выпускал ее руки. Рука была горячая. — Я про недостаточность вообще, в смысле самом широком — что доброты уже мало и что вообще дело не в ней. Сейчас будет нужно что-то совсем другое, и это другое есть в христианстве, но его перестали видеть. И кажется, я даже знаю, почему. — Тут он опять остановился, не решаясь высказаться до конца. — Его перестали видеть, потому что сейчас все основано на терпении, на примирении, на том, что вот как- нибудь пересидим… Сейчас не живут — я имею в виду тех, для кого все это вообще имеет смысл, потому что огромное большинство просто забыло все эти слова. Сейчас переживают, пересиживают, и в это время вообще нельзя вспоминать про христианство. Потому что если о нем помнить — нельзя ни извинить, ни оправдать того, что все мы делаем… или НЕ делаем. И потому все довольствуются его следствиями: кто-то — терпением, кто-то — весельем, кто-то — помощью ближнему… Принцип малых дел сюда же… Все это прекрасно, нет слов, но это — как краски без холста: они не держатся. Можно наложить такую и сякую, а целое утрачено. И это целое… мне кажется, что как раз Остромов может вызвать такие состояния.
Она уставилась на него круглыми глазами.
— Остромов?
— Но ведь ты сама ходишь к нему.
— Во-первых, редко, потому и не встречались. А во-вторых — ну, это совсем не христианство.
— Это он так думает. Человек же не всегда знает, что делает. Почем мы знаем? Он оживляет ту мистическую составляющую, которая совершенно исчезла; которая, может быть, даже умерла. А на нее уже можно наложить все остальное. Но он вводит в состояние, в котором — не знаю, как сказать тебе это. Он все-таки помогает понять, что такое сверхчеловечность, но не в этом ужасном, пошлом смысле, который у этих всех дураков, ну, ты знаешь. Которые думают, что если у них сифилис, то они уже Ницше.
— Да, да! — Она даже подпрыгнула. — Слушай, как отлично, что ты понимаешь!
— Как же не понимать. Я видел тут одного такого, называет себя Одинокий. Настоящую фамилию забыл, что-то на Т… Он нищенствует и в «Красной газете» пишет. Но если бы показать его Ницше, Ницше бы с ума сошел.
— Он и так сошел.
— Сошел бы раньше. Но про этих разговора нет, а вот про то, что надо куда-то перепрыгнуть, что человек не заканчивается… Я не верю, ты знаешь, в эволюцию. (Откуда бы ей это знать? Но она и впрямь знала.) Я просто думаю, что в известных обстоятельствах… можно прыгнуть в известное состояние. Какой бред, да?
— Бред, да. Но увлекательно.
— Я просто к тому, что он, кажется, знает туда пути. По крайней мере после некоторых занятий — вот после экстериоризации, например… Уверяю тебя, до этого я не смог бы вот так с тобой.
— Как именно?
— Так свободно.
Они проходили мимо сквера на Большом проспекте. И тянулся, тянулся, не кончался переход из дня в вечер — золотистый, теплый, такой, каким и должен быть последний. Было чувство стиснутости смертью со всех сторон, но внутри смерти — в самой смерти — был светлый коридор, и по нему они шли.
— Он знает туда не пути, а дырки в заборе. И вот это — тут не сойдемся — это мне никогда не было интересно. Потому что тут начинается мистика, а мистики я не то чтобы не понимаю: мистики я не люблю. Мистика снимает ответственность. В мистике нет нравственности. Мистика — это когда порошком превращают воду в вино. А это делается не порошком.
— Это делается неважно чем. Может быть порошок. Важно, что оно превращается.
— Нет, нет. — Она даже топнула ногой. — Ни в коем случае.
— Не сердись, ради бога. Но попытки очистить веру от мистики уже были. Был Толстой. Получилось — не помню, у кого я это читал, — как взгляд из деревенского окна на очень чисто выметенный двор. Очень чистый и очень квадратный.
— Пусть так. Но мистика — это оправдание всему. В ней все можно. Заклинаниями может владеть и бес, надо же отличать магию, халдейство — от чуда.
— И где граница?
— Граница в том, что чудо не делается чернокнижием. И потом, знаешь, эта его попытка представить Христа частным случаем… Это все остальное — частный случай Христа, а не Христос — частный случай каких-то там атлантов…
— Пусть так. Может быть. Он говорит ерунду. Очень много ерунды. Но ведь зачем-то ты ходишь туда?
Она задумалась.
— Хожу, да. Но, во-первых, это не всерьез…
— То есть просто интересно?
— Ну… отчасти да.
— А отчасти?
— А отчасти я ему нужна, — сказала она вдруг.
Ого, подумал Даня, ощутив укол мучительной ревности и тут же устыдившись. А впрочем, чего я хочу? Неужели я думал, что она будет ждать меня? И уж в любом случае Остромов — магнит более притягательный…
Он вновь поразился тому, как учитель к любому подбирал единственно верный ключ. Надя Жуковская не могла покориться власти, не могла прельститься лоском и подавно не стала бы цепляться за надежность. Ее могло купить другое — то, что она необходима.
— Зачем?
— Не знаю. Я чувствую, что ему как-то неспокойно внутри… а то, что он дает всем, — это ведь нужно. С ним интересно, это само собой, и он не чувствует ко мне ничего такого — боже упаси. Но зачем-то я нужна ему, как цемент. Помнишь, он рассказывает про Супру?
— Да, конечно. Тебе тоже рассказывал?
— Обязательно. И я зачем-то нужна ему для Супры. Я только опасаюсь, что кто-нибудь примет все это всерьез…