правоты и неправоты, тем горше становилась ответственность добросовестного морского командира, уполномоченного решать его, исходя лишь из узко-юридических принципов.
Неудивительно, что капитан «Неустрашимого», при обычных обстоятельствах человек менее всего склонный к колебаниям, в данном случае готов был поставить осмотрительность даже выше, чем быстроту действий, которую также почитал необходимой. Ввиду всех обстоятельств он полагал, что следует избегать какой бы то ни было огласки не только до тех пор, пока он не обдумает во всех подробностях, как и что следует предпринять, но и до той самой минуты, когда настанет пора привести в исполнение заключительную меру. Быть может, в этом он заблуждался, а быть может, нет. Верно, во всяком случае, одно: впоследствии многие офицеры в частных беседах высказывали осуждение по его адресу — впрочем, его друзья и с особенным пылом его кузен Джек Дентон объясняли это профессиональной завистью, которую подобные зоилы испытывали к Звездному Виру. Правда, кое-какая почва для неблагожелательных предположений была. Таинственность, окружавшая это дело настолько, что известия о нем долгое время не выходили за пределы того места, где произошло нечаянное убийство, то есть за пределы капитанской каюты, действительно вызывала в памяти дворцовые трагедии, не раз и не два случавшиеся в столице, которую основал Петр Варвар.
И капитан «Неустрашимого» с безмерным облегчением предпочел бы умыть руки и ограничиться лишь арестом фор-марсового, с тем чтобы после возвращения к эскадре доложить о случившемся адмиралу и предоставить решение ему.
Но в одном отношении искренне верный присяге офицер сходен с искренне благочестивым монахом: он с таким же самоотречением выполняет свой воинский долг, как тот — свой обет послушания.
Капитан Вир был убежден, что поступок фор-марсового, стань он известен на батарейных палубах прежде, чем будут выполнены все требования закона, может раздуть среди команды пламя Нора, если оно действительно еще тлеет в душе некоторых матросов, и эта необходимость торопиться взяла верх над прочими соображениями. Но, будучи строгим блюстителем устава и дисциплины, он любил власть вовсе не ради самой власти, и его отнюдь не прельщала возможность взять на себя всю полноту тяжкой моральной ответственности — во всяком случае, тогда, когда ее можно было бы уступить его собственному начальнику или разделить с равными себе, а то и с подчиненными. А потому он только с облегчением решил воспользоваться обычаем, который дозволял ему передать это дело на рассмотрение суда, составленного из его офицеров, а за собой (поскольку в конечном счете ответственность все равно ложилась на него) оставить право наблюдать за разбирательством, вмешиваясь в него лишь изредка, в случае особой необходимости. Он незамедлительно назначил и судей
— первого и второго лейтенантов, а также начальника морской пехоты.
Пригласив армейского офицера участвовать вместе с морскими в рассмотрении дела, касавшегося матроса, капитан Вир, пожалуй, несколько отступил от принятого обычая. Выбор его объяснялся тем, что он знал начальника морской пехоты за человека разумного, рассудительного и вполне способного справиться с задачей, далеко выходящей за пределы его прежнего опыта. И все же капитан остановился на нем не без некоторых колебаний, так как начальник морской пехоты отличался величайшим добродушием, любил вкусно поесть, а потом сладко вздремнуть и был склонен к тучности. Короче говоря, он принадлежал к тем людям, чье мужество в бою неколебимо, но для кого тем не менее сложная моральная дилемма, да к тому же еще трагическая, может оказаться неразрешимой. Что же касается лейтенантов, то капитан Вир прекрасно знал, что оба они при всей своей безукоризненной честности и испытанной храбрости не блещут особым умом и ничем, кроме профессиональных обязанностей, не интересуются. Суд заседал в той самой каюте, где случилось непредвиденное несчастье. Каюта эта, принадлежавшая капитану, занимала всю кормовую надстройку и состояла из четырех помещений. Ближе к корме располагались два небольших салона (из которых один служил сейчас временной тюрьмой, а другой
— мертвецкой), разделенные коридорчиком, который ближе к носу расширялся во внушительный прямоугольник, тянувшийся от борта до борта. Свет в эту часть каюты попадал через световой люк скромных размеров и через два задраенных иллюминатора — они находились на противоположных концах прямоугольника, и в случае нужды их легко можно было превратить в порты для легких каронад.
Приготовления были быстро завершены, и Билли Бадд предстал перед своими судьями. Капитан Вир, естественно, выступал в роли единственного свидетеля, на время как бы отказавшись от привилегий своего чина, не считая одной, казалось бы, самой незначительной, — он давал показания, стоя у правого борта, а поэтому, заранее имея это в виду, судей посадил у левого. Он сжато и точно изложил события, которые привели к трагедии, не упустив ни одной подробности из обвинении Клэггерта, и описал, как воспринял эти обвинения подсудимый. Все трое судей глядели на Билли Бадда с изумлением, так как еще совсем недавно готовы были поклясться, что он равно не способен как на мятежные замыслы, приписанные ему Клэггертом, так и на поступок, который бесспорно совершил. Первый лейтенант, взявший на себя роль председателя, обратился к подсудимому со словами:
— Капитан Вир кончил. Так ли было все, как говорил капитан Вир?
Ответ был произнесен более четко, чем можно было бы ожидать:
— Капитан Вир говорит правду. Все было так, как говорит капитан Вир, но не так, как говорил каптенармус. Я ел хлеб моего короля, и я не изменник моему королю.
— Я верю тебе, любезный, — произнес свидетель, и в его голосе проскользнуло сдержанное волнение, которое ничем другим он не выдал.
— Да благословит вас бог, ваша честь! — заикаясь, сказал Билли и чуть было не разрыдался. Однако его тотчас привел в себя новый вопрос, на который он ответил, по-прежнему лишь с трудом преодолевая свой обычный недостаток. — Нет, между нами не было вражды. Я никогда не питал вражды к каптенармусу. Я сожалею о его смерти. Я не хотел его убивать. Если бы язык меня слушался, я бы его не ударил. Но он подло оболгал меня прямо в глаза перед моим капитаном, и я должен был ответить ему. Вот я и ответил ударом. Да простит мне бог!
Безыскусственная горячность Билли, его наивное простодушие объяснили судьям слова, сначала ввергнувшие их в недоумение, поскольку они исходили от свидетеля трагедии и были произнесены сразу же после того, как Билли страстно опроверг самую мысль о том, что у него могли быть мятежные замыслы,
— объяснили им слова капитана Вира: «Я верю тебе, любезный».
Затем его спросили, знает ли он или подозревает ли о каких-либо беспокойных настроениях среди тех или иных членов команды (слова «мятеж» судьи тщательно избегали) .
Билли ответил не сразу. Судьи, естественно, приписали это тому же речевому недостатку, который замедлял его прежние ответы или придавал им невнятность. Но на этот раз причина крылась в другом. Билли тотчас вспомнил свой разговор с ютовым на руслене. Однако в нем слишком сильно было врожденное отвращение к роли доносчика, тем более когда дело касалось его товарищей, — то природное чувство чести, пусть ошибочное, которое помешало ему тогда же доложить о случившемся, хотя этого требовала от него присяга, и подобное умолчание, будь оно доказано, грозило бы ему тягчайшим наказанием. Это чувство