3
3.0
«Будничный денек» Кизера-Буцевича выглядел приблизительно так... Впрочем, долой ханжество — день тот был страшен. Искусство — найдется ли хоть что-нибудь более унизительное в наши, т. е. в Пэ-Зэ- Пэповские времена? А вот «наркотиком» оно оказалось хорошим, и отказаться от него, вкусив хоть раз, было делом почти невероятным — для такого шага надо быть или героем, или собственными глазами увидеть, что талант действительно потерян и ничего художественного создать больше не удастся. Но это чертовски редкая вещь, для такого шага нужна прямо-таки нечеловеческая любовь к истине и глубокое уважение к самому себе, с чем безумно трудно даже в наилучших условиях, при наличии воли, разума и необходимых физических сил.
Мерзостно было вообще все. Ложь в обществе существовала и в прежние времена, но все же не в таких масштабах: люди, как правило, верили в то, что делали, и открыто исповедовали свою веру. «Христианский» князь, угнетавший своих подданных, словно обреченных на вечные муки, полагал, что это право дано ему от Бога, а себя считал совершенством. Люди страдали, но сами же и считали себя быдлом, не заслуживающим никакого иного обращения. Никто, например, не задумывался над диким противоречием христианской идеи и жизненной реальности. Однако как только эти вещи были поняты и о них официально написали в конституциях всех народов, поступать иначе стало невозможно; все, кто только мог быть идеалом, идеалом быть не хотят, и страдания угнетенных теперь стали явным беззаконием. Мы живем в атмосфере отвратительной лжи, и потому поступки даже действительно исключительных личностей нашего времени мелковаты и грязноваты в сравнении с великолепием поступков — пусть даже и преступных — великих людей прошлого. Истинно говорю вам: война, зиждущаяся на искусственно разогретых и идеализированных национализмах, ведущаяся шайкой международных финансовых бандитов с помощью деградировавших типов старого диаволизма, была отвратительна и не стоила того, чтобы хоть один человек оцарапал себе палец за те идеалы, во имя которых на этой войне забивали до смерти. Но для того чтобы искоренить ложь демократии, трупов можно не жалеть, и кто знает, не были ли правы так называемые советские палачи, когда в конце концов взбесились, чтобы мерзость эту передушить до последнего зародыша. Оно, конечно, жалко, но что делать с быдлом, которое считает себя человечеством с большой буквы? Известно, что в истории ничего ни с чем и ни с кем по-доброму сделать нельзя. За такие каждому известные и довольно-таки подстрекательски сформулированные истины можно и в тюрьму угодить. А стоит ли? Не лучше ли прожить жизнь, укутавшись тепленьким запашочком, идущим от лживенькой запечной лежаночки — вы, трусы, обалдуи, продавшие мозговую кору за ложку гнилой похлебки. Прекратите наконец врать.
Вся литература вселенной (y compris советская — она не может быть иной, «бедняжка», как сказал бы Кароль Шимановский) представляет из себя одну большую ложь. Оставим в покое изящные искусства, которые воистину сдохли на наших глазах, и создадим н е - и с к у с с т в о = и с т и н н у ю литературу, которая стала бы основой жизни будущих поколений. Давайте научим их быть дикими и грубыми по отношению к псевдопрекрасным лживым призракам нашей современности. Давайте учиться видеть воистину прекрасную чудовищность, а не стараться замазать ее за жалкие гроши каким-то специально для этой цели наваленным говнецом, продуктом наших превратившихся в жопы голов. Половину так называемой интеллигенции — на эшафот, разве что, почуяв в воздухе намыленную веревку, они поклянутся не врать. Пусть уж лучше вся цивилизация сдаст на три четверти назад, если ее развитие пойдет в том же направлении, что и сейчас.
3.1
Кокаиновые пары в мозгу Кизера прореживались, как правило, где-то к четырем утра. И тогда приходила полная неотступных и чудовищных кошмаров дремота, связанная почти всегда с яростной борьбой двух враждебных друг другу сфер или даже пространств, и около шестого часу начинался лучезарный, утыканный колючками, радужный, забрызганный блевотиной метафизических извержений день. В безмерной дали работали мировые турбины, а в комнатке при них (вроде будки чиновника, расписывающего фрахты в экспедиционном здании на железной дороге, или клетушки того таинственного «gostia», который управляет магнитом в литейке) сидел Бог сэра Джеймса Джинса, «баронета за звезды», и интегрировал дифференциальные уравнения в надабсолютных количествах = (алеф), (алеф — N)(C) = (мощность континуума) и черт его знает какие еще. Хватит.
Кизер дремал, и Наполеон в доспехах из серого алмазного пуха бился здесь же за его головой с Эйнштейном, облаченным в багряницу «Царей Сиона», — бились на громадных огненных рапирах- интегралах, которые в то же время были живыми змеями из города Пхут, раскинувшегося во всем своем великолепии п о з а д и г л а з, но в границах черепа автора видений. И э т о п р о и с х о д и л о о д н о в р е м е н н о. Через смеженные веки в мозг лениво вплывала реальность серого осеннего утра столицы. В Старом Городе часы били десять, а видение все не отступало. Надо было вставать. Страшно. Казалось, какой-то угрюмый бородатый великан сел ему верхом на шею и душит, бездумно душит, думая в то же время о вещах невыразимых. По углам прятались безликие чудища, избегающие взглядов, — касание таких, наполненных психическим содержанием, глаз могло бы свалить тура. Жуть бытия безгранична в богатстве разнообразнейших форм и вариантов — но красота его (зато?) — одна, и, раз до нее дорвавшись, можно в ней растворяться, как в бескрайнем океане, — да только вот красота эта — о д н а - е д и н с т в е н н а я. В искусстве же она разнородна, многократна, личностна и так же многолика, как мерзость и зло — (а стало быть, то же — на то же?). Поэтому нужно сбросить сидящего на шее бородатого алкаша, окаменевшую в мужском символе бородатую скуку безграничности духа (Скук — этот паскудный мужской нудила n-ной мощности, став женщиной — Скукой — обрел свои заманки и приманки), чтобы преумножить красоту, пополнить ряды новой «мазни», как называла картины Марцелия Суффретка Нунберг. Так — он высунулся из-под желтого (шелкового!) одеяла, волосатый, мощный, быкастый — не сожрала до сих пор его тела мерзкая Белая Колдунья. Только мозг, с почти что целиком содранной корой, маячил белыми клочьями, как линяющая береза («где светлая береза, любовница ручья» — вспоминалась фраза Великого Мастурбанта в храме размножающегося, как кролик, слова — великого, единственного Слова-Матрицы).
Да, природа давно перестала существовать для Марцелия; чем же был для него «бардачок» пейзажных настроений по сравнению с день ото дня все более чудовищными формальными видениями, граничащими в своей сложности с абсолютным хаосом, предшествовавшим сотворению мира? А ведь им тоже было присуще реалистическое, объективное настроение — как своеобразный отдельный мир (в том смысле, что искусство непосредственно не является жизненной ценностью, во всяком случае, это не имеет ничего общего с так называемой теорией «лжи искусства», которая относится только к реалистическому искусству, несовершенному в его подражательстве). Это-то и было ужасно: «метафизический пупок» посылал напряжения, невыразимые в обычных символах этого мира, и силой своей ненасытимости создавал, пропуская их через обычный мир, как через фильтр, новый мир — формальный мираж, который как таковой был реальным, хотя оставался лишь предлогом для той композиции, которой предстояло возникнуть, и придавал настроение комплексу реальных вещей, подобно тому, как придает его группа деревьев, гор, облаков, вод и тому подобных предметов и сущностей. Вот в этом мире и любил пребывать Марцелий, просто любил.
А потому прежде всего он выжрал натощак стакан чистой выборовой (ПЗП так же строго запретил водку, как и Белую Колдунью — наконец «государство» разглядело собственную близорукость и прекратило