читал) и летит в бездонную пропасть содеянного. Еще секунду назад все жило, и те же самые артерии питали и настоящий момент, и то, что отжило, соединяя их в одном организме. Теперь конец: эпоха з а к р ы л а с ь на мильон засовов — из нее, «браток», не вытянешь ничего, кроме обрывков слишком позднего и, по сути, уже ненужного опыта.
Русталка повалилась, как античная статуя, в зеленую «мураву» межхрамового пространства. Летний ветерок зашелестел над ней, говоря себе и листочкам, которыми он шевелил, о бренности всего на свете. Вечно цветущие розы Пестума (les roses d’antan[213]) смеялись над трупными щербинами мраморных колонн, бесстыдно, трупно-белых и нагих, под почти вечным весенним солнцем былой Италии. Только настоящее время есть нечто, однако, будучи последовательно реализованным, этот принцип ведет к кровавому преступлению, падению и смерти; как все Бытие в метафизическом смысле несет в себе убийственное противоречие (единства в многообразии) — отрицание каждой минутой своей глубинной сущности, так и сама жизнь, в самом глуповато-простоватом взгляде на жизнь первого встречного-поперечного (какого-нибудь дурацкого графа или нищего — все равно), лелеет в своих прекрасных сомнениях, тенистых и кровавых, отраву возвышенного, ибо абсолютно неизбежного, самоубийства. Поэтому жить напропалую, смеяться сквозь слезы — искусство древних богов, титанов, а сегодня — тех немногих, кто овладел «трюком» трагического мировоззрения. Все это было страшно загажено и граничило с жаждой кельи, кастрации и смерти. «Русталки нет в живых, а кто ее убил? — Изидор». Темный приятель Алгола говорил это лучезарной, измученной ужасными приливами и отливами, пылающей ясной звезде, в которой какие-нибудь древние гады видели горячий, густой от разных солей, топкий и мелкий древний океан. Очнись, потомок гада, свиньи и лемура — все еще впереди, если ты сотворишь чудо и твой дегенеративный нелепый скелет выдержит тяжесть разросшегося pallium’а.
Создаваемое полотно не вынесло тяжести тех мыслей, которые, казалось, непосредственно втискивались в мозговые клетки современных прощелыг и хлыщей интеллекта. Падение Русталки в завершенное прошлое (ведь есть еще «теперешнее» прошлое, двухнедельной давности) было «не бог весть какой» (однако) катастрофой. (Необычнить затасканные слова не было специальностью обоих героев настоящего повествования). Ужасные броски кисти Марцелия Кизера (о, нищета, нищета, кем же надо быть, чтобы чем-то подобным заниматься и при этом ощущать свою полноценность и важность) вырывали из (а не добавляли в...) картины какие-то клочья супраматерии в новом измерении. Те формы, которые он рождал, стеная от метафизического жара, сливались воедино с н е с у щ е с т в у ю щ и м и предметами в груды чистых векторных напряжений композиционных масс и чуть не лопались от внутренних давлений (каждая была своей собственной напорной башней сверхчеловеческого напора). Маркиз оф Маске-Тауэр — сорокалетний бисексуал, ультрапородистый, будто конь какой или собака, и почти такой же скотообразный оболдуй с лицом, завершенным квадратной челюстью, с лицом, в котором горели окаймленные черным светло-голубые глаза, с лицом, наконец, свидетельствовавшим о дикой силе, которую слабый интеллект был не в состоянии использовать должным образом, — остолбенел. Он сам, по его словам, «пописывал картинки», в смысле так же, как делали это лорд Фредерик Лейтон, Холман Хант или Фрэнк Брэнгуин — comme ca «en amateur»[214] — в Англии были специалисты и получше; здесь он, теоретик искусства, был самоучкой, а выучился лишь ради того, чтобы не быть в стороне от предмета — у нас он стал бы Ректором Академии и Почетным Живописцем Пэ-Зэ-Пэпа (в настоящее время этот пост «занимал» Блудимил Эроген). Нет, увиденное превзошло все ожидания: до сих пор он никогда не был свидетелем происходящего на его глазах становления Чистой Формы, обосранной всеми остолопами, — он только кое-что слышал об этом когда-то в Париже, да еще от Хвистека, с которым познакомился на охоте, трудной parforce[215] у герцогини д’Аржиль. Но видеть самому! Это было невероятно!
Бочкообразные формы в центре картины п е р е т е к а л и д р у г в д р у г а, н и с к о л ь к о п р и э т о м н е т е р я я с в о е й о т д е л ь н о й о п р е д е л е н н о с т и — кумулированное векторное напряжение, как финка в живот снизу, пенилось фонтанами струй вверх, где киноварь в градациях, доходящих до чистой белизны, вливалась расплавленной массой в поток ультрамарина, устремленный молниеподобным зигзагом к вершине желтой пирамиды, сложенной из целого ряда переплетенных червеобразных извивов. В эту точку сейчас ввертывалась тонкого волоса кисточка Марцелия, лицо которого оплывало угрюмым вожделением метафизического самоуничтожения (здесь: в противоположность житейскому самоуничтожению), — умереть просто с пулей в башке для удовлетворения этой страсти было мало, как-то мелко, негативно, необходимо было возвести небытие собственной личности в качестве позитивной ценности на дьявольский трон из чистых безличностных отвлеченных длительностей, а потом, схватив за самый что ни на есть существенный потрох самое неэвклидово из всех возможных пространств, вывернуть его, как перчатку или чулок, так, чтобы оно превратилось в плоское небытие, в подстилку под этим невообразимым троном.
И при этом Марцелий говорил (только немного в нос) об аристократии: предмет, о котором в Англии, в приличных клубах Вест-Энда не говорили как о triple-extra shocking[216] ’е (со времени смерти Эдуарда VIII, т. е. со времен конца династии).
М а р ц е л и й: По-моему, люди одного и того же типа не всегда выполняют одни и те же общественные функции. Основанные якобы на вечные времена государства и инкорпорированные в них древние династии, наследницей которых через римскую традицию стала наша хилая, если речь о природной смекалке, но и высокая в проявлениях своего интеллекта Европа, были поводом для возникновения ложного тезиса об устойчивости породы в смысле рода и нации. Слишком долгое присутствие старых правящих слоев, институтов и людей (здесь он бросил многозначительный взгляд на Ромека, известного своим бессовестным низкопоклонством перед властями правившего в настоящее время режима ПЗП и... «niemnozeczko pa-lewieje») является фундаментальным законом истории — это одновременно и порок, и достоинство развития нашего вида Единичных Сущностей.
Если бы мы могли иметь объективный регулятор, управляющий как бы со стороны, практически объективно, нашим стремлением проникнуться общественным сознанием, то французская революция безболезненно прошла бы в 1773 году, Кромвеля вообще бы не было, а была бы абсолютная непрерывность, не требующая появления сильных личностей, устраивающих перевороты, берущих на себя миссию выражать подсознательные желания масс на данном отрезке истории, Альфонс Испанский был бы уничтожен в зародыше, а советская система давно бы уже была применена ко всему миру и — без сотрясений человечества, без убийств и пыток, чрезвычаек, ГПУ и Соловков — привела бы в результате к идеальной механизации, к тому итогу, к которому человечество стремится, преодолевая ужасные боли родовых схваток, причем без акушерки и обезболивающих средств. Только теперь, припертые к стенке развалинами капиталистического строя после стихийного обвала, происшедшего даже без помощи разрушительных социалистических сил (просто злокачественное новообразование начало гнить), мы стремимся к созданию всемирной культуры с центральным регулированием производства и распределением богатств во всемирном масштабе. Отсутствие и невозможность существования такой объективной регулирующей силы мы хотим компенсировать созданием псевдообъективного аппарата, всевидящей группы сильнейших мозгов, прикрепленных к скелетам бескорыстных в житейском плане кастратов тела, такого аппарата, который регулировал бы весь человеческий муравейник на всей нашей любимой планете, а б с о л ю т н о весь, ибо если кто не подчинится, тот автоматически должен погибнуть. Никто не понимал, что такая попытка уже есть и осуществлена она в Советской России — идея мировой революции была ее потенциальным решением для всего мира. Но так же, как Альфонс Испанский, этот зловещий шут, этот король...
— Oh, — воскликнул английский Маркиз, — только не скажите такое случайно при моей жене — она из рода Росьцишевских, она этого не перенесет, — я говорю это так только, на всякий случай — вот просто так.
Ромек прыснул коротким смешком, но тут же смолк, сраженный гневным блеском глаз накокаиненного хозяина дома, если можно так назвать этот артистический «bardak».
М а р ц е л и й: ...стало быть, так же, как и Альфонс, само человечество не хотело уступить, за что и должно расплачиваться. И снова будут моря крови и миллионы калек, пока эти бараньи головы наверху не поймут, что из нынешнего положения вещей, порождающего рабство, безработицу и голод, нельзя построить крепкую идею с претензией на вечность. Демократия и либерализм — это нечто нестойкое, преходящее. Порок современного мира в его близорукости и неспособности увидеть, что самый дикий