до сегодняшнего дня бродил без дорог и, как видишь, не стал ни на один из тех путей.
Случилось со мной так не потому, что я испугался выбора.
Правда, я никогда не хвастался, будто обладаю дерзновением Прометея, но у меня хватило бы мужества сделать себе своим же кинжалом харакири, и не менее спокойно и хладнокровно, чем это делает любой японец.
Не страх удерживал меня. Я не вышел на путь, ведущий в жизнь, потому что он оказался для меня закрытым. Тот мир, который я любил всем своим существом, никогда уже не воскреснет. Тускнеют краски, которые я любил, умирают песни, по которым я тосковал. Кроме того, я должен сказать тебе вот что: даже наимудрейший человек оказывается безумцем, если он одинок в своей мудрости. Поэтому я волей-неволей выбрал путь, который ведет прочь от жизни.
Логика заставляет меня во многом согласиться с тобой. Но, помнишь, я говорил тебе: нравы, обычаи и пороки наших отцов держат нас в своем плену так же крепко, как могучие кольца чудовищной змеи держат Лаокоона и его сыновей.
Эмхвари испокон веков были неисправимые упрямцы. Это упрямство привело моего отца на кладбище Пер-Лашез. Что касается меня, — я даже не знаю, найдется ли кто-нибудь, кто вырыл бы мне могилу.
Я думал, что, укрывшись в Сванетии, уйду от грохота взрываемого динамита. Но я ошибся: в горах Сванетии происходит то же самое, что и в Москве, Киеве или Тбилиси. Идеи похожи на эпидемию: они проникают в такие уголки, куда еще не добрались электропровода.
Теперь мне все безразлично. Я уже не слышу зова эпохи; вернее, — слышу, но от голоса ее меня бросает в дрожь.
Покажи это письмо всем, кто еще колеблется. Покажи им и скажи, чтобы никто не следовал по моим стопам, ибо мой путь ведет туда, откуда не доносится даже эхо…»
Машинально подписал письмо, запечатал конверт. Подошел к шкафу красного дерева, достал свое исследование «О колхидском фетишизме», бросил в камин и зажег дрова. Подождал, пока бумага превратилась в серый пепел. Затем из ящика письменного стола вынул браунинг и, распахнув окно, кликнул Мгелику, прикорнувшую под чинарой. Борзая подняла на него свои ласковые светло-карие глаза и лениво поплелась в дом. Тараш впустил ее в комнату.
— Бедная Мгелика! Ты должна последовать за мной. Иначе скулить тебе голодной на покинутом пепелище…
Обнял ее, поцеловал в голову и, отняв руку, выстрелил из браунинга в то место, которое только что поцеловал. Обливаясь кровью, собака упала у его ног.
Посмотрел на блестящую вороненую сталь револьвера. Было что-то роковое в этом зловещем блеске.
Только хотел приставить дуло к груди, как раздался нетерпеливый стук в дверь. Побледнев, Тараш поспешно спрятал браунинг в карман и пошел открывать. Перед ним стоял взлохмаченный Лукайя Лабахуа с искаженным от волнения лицом. С трудом выдавил он из себя несколько бессвязных слов.
— Тамар… умирает… — услышал Тараш, — хочет тебя видеть.
Тараш ввел забрызганного грязью Лукайя в комнату.
— Почему убил собаку? — спросил старик.
— Она взбесилась, Лукайя, потому я убил ее. Взбесилась, понял? Всякий, кто взбесится, должен быть убит. Что ты скажешь на это, а? Разве не так? Взбесившегося надо пристрелить.
Лукайя поднял на него бессмысленный взгляд своих зеленых глаз.
— Все время скулила Мгелика. У собак, Лукайя, есть привычка: сядут на пепелище и начинают скулить. Не так ли?
Лукайя, не понимая, кивал головой.
Тараш заставил его подробно рассказать о приезде Годерели, о котором он и раньше слышал. Последние слова профессора: «Если бы меня вызвали вовремя, можно было бы спасти», — поразили Тараша…
Не было сил подняться с кресла. Он точно потерял способность говорить.
Лукайя покрутился по комнате, потом поплелся к Цирунии. Вернувшись, присел на корточки у порога, бессмысленно хлопая глазами.
Тарашу стало душно от присутствия юродивого. Он вышел на балкон, всей грудью вдохнул свежий воздух, вернулся в комнату. Усадив Лукайя в кресло, успокоил его и стал расспрашивать, как старик переправился через Ингур.
Лукайя переправился на последнем пароме. От напора воды разорвался металлический канат.
— Вчера река снесла железнодорожный мост, — сказал Лукайя.
— Коня бы мне! — невольно вырвалось у Тараша.
— Только лошадь Эшбы может переплыть Ингур, — сказал Лукайя. — Но зять Эшбы уехал на ней в Сухуми. Могла бы, пожалуй, пригодиться звамбаевская Цира, но она хромает. А все же, шуригэ, зайди к Арзакану, он не откажет тебе в лошади.
Оставив Лукайя дома, Тараш перекинул через плечо башлык и направился к Звамбая. С сокрушенным сердцем шагал он по проселочной дороге. Глубокая жалость к Тамар проснулась в его душе.
Но разве это была только жалость?! Нет, тысячу раз больше, чем жалость! То была мучительная скорбь о человеке, который был так близок ему и которого он не сумел оценить. Теперь же, когда он довел Тамар до порога смерти, вновь вспыхнула в его сердце любовь, ибо своей жизнью платила за нее Тамар.
При этой мысли он почувствовал прилив бодрости. Впервые представился ему случай пожертвовать собой ради другого. «Может быть, и меня это спасет?» — подумал он.
Погруженный в думы, он незаметно для себя подошел к жилью Арзакана.
Но куда девался высокий частокол, огораживавший двор Кац Звамбая? И столетние деревья во дворе?
У Тараша сжалось сердце, когда, оглянувшись, он не увидел любимых деревьев, под сенью которых протекало его детство. Уцелело лишь инжирное дерево. В цвету были два-три граната, остальные высохли. Срублены стоявшие около кукурузника ясени — дуплистые «жилища дэвов». [71]
И вспомнились Тарашу счастливые дни детства и шумные игры в блаженных садах Элизиума.
Этот день счастливо начался для Арзакана. Утром его вызвали в райком и сообщили, что он будет послан на учебу в Тбилиси.
Но то была не единственная радость. Чтобы угодить Личели, Аренба Арлан согласился вернуть Арзакану Арабиа.
Там же в райкоме Арзакан узнал, что Личели предотвратил готовившееся кулаками вооруженное выступление и убийство ряда ответственных работников, в том числе Чежиа, председателя сельсовета и самого Личели. Арзакан тоже был среди намеченных жертв. По делу были арестованы братья Тарба, Джото Гвасалиа и Гвандж Апакидзе, на которого Джото указал как на главного зачинщика. Ломкац Эсванджиа, агитировавший крестьян, умер от паралича сердца накануне выступления.
Дзабули не поверила своим глазам, когда Арзакан вошел во двор, ведя на поводу Арабиа. Джаму и Келеш восторженным криком приветствовали коня. Вся семья ликовала.
Арзакан попросил Дзабули достать его новый френч и рейтузы: собирался завтра поехать в Зугдиди. Присев у очага, он начал чинить уздечку и подпруги.
Дзабули не выдержала.
— Ты знаешь, Тамар при смерти, — сказала она, глядя в упор на Арзакана.
Арзакан был ошеломлен. Правда, он слышал, что Тамар больна оспой. Но что ей стало так плохо, этого он не знал. Однако и бровью не повел и, продев тесьму, спросил с безразличным видом:
— Кто тебе сказал?
— Сегодня утром видела ее тетку. Она здесь проездом в Зугдиди, но паром снесло рекой, поезда не