прося назначить день, когда она может прийти, чтобы сообщить ему радостную новость.
Но за эти два дня, вследствие долгого ожидания и продолжающейся неопределённости положения, радость её стала как-то понемногу уменьшаться, она так часто повторяла себе, что супружеская жизнь её кончена, что мысль её привыкла к этому, и сердце уже не вспыхивало радостью. Она расстанется со своим мужем, — отлично! Но она ведь и раньше была не особенно с ним связана. Разница была не настолько велика, чтобы так долго заниматься ею.
Теперь же, когда нужно было приводить решение в исполнение, и она должна была с минуты на минуту покинуть дом и семью, её стало мучить чувство грусти, горя и нежности. Счастье её было не так уже велико. Сердце её внезапно пронизывала какая-то сильная, горячая, золотая струя, когда дети болтали с ней, тянулись к ней. Отчего бы это? В прошлую ночь она встала и пошла посмотреть на детей, когда они спали. Они лежали в своих маленьких постельках, сбросив с себя одеяльца, совсем голенькие, но спали крепко и во сне шевелили пальцами. Какие они были хорошенькие, раскраснелись от сна, рубашечки завернулись на груди, ручки и ножки разметались! Она осторожно укрыла их одеяльцами и вышла из комнаты, опустив голову, в сильном волнении.
Что будет, когда она переедет? Как она устроится? Она свободна, но замужем. Три года ей надо ждать: по закону раньше трёх лет нельзя вступать в новый брак, придётся жить где-нибудь, платить каждый месяц за квартиру, делать закупки. И за эти два дня, когда ей столько нужно было обдумать, ей не с кем было даже посоветоваться. Иргенса всё время не было дома. Бог знает, где он пропадал. Тидемана, своего бывшего мужа, она тоже не видела.
Она отправилась к Иргенсу. Наверное, он поможет ей найти комнату и посоветует что-нибудь. Да, да, отлично, что кончился этот постоянный гнёт! Месяц за месяцем, в течение целых лет, она жила с чувством постоянной неудовлетворённости, с тех пор, как, познакомившись с компанией молодых писателей и художников, узнала, что есть другая жизнь, кроме той, которой она жила раньше. Теперь она свободна, свободна и молода. Она ошеломит Иргенса радостью, он так часто говорил о разводе, когда они бывали одни, в тихие минуты...
Наконец-то Иргенс оказался дома.
Она тотчас же стала рассказывать ему свою новость, рассказала, как всё произошло, что Тидеман теперь согласился, припоминала его слова, похвалила его за выдержанность и самообладание. Она наблюдала за лицом Иргенса, глаза её сверкали.
Иргенс не проявил большой радости, он улыбался, говорил «ага» и «да», спросил, довольна ли она. Вот как, она разводится? Вот так штука! Она совершенно права, нет никакого смысла мучиться целую жизнь... Но он продолжал сидеть на своём месте и говорил совершенно спокойным тоном.
Сердце её сжалось от предчувствия беды, потом сильно забилось.
— Но, по-видимому, это не особенно радует тебя, Иргенс? — сказала она.
Он опять улыбнулся.
— Не радует? Что ты, конечно, радует. Дорогая, разве тебе кажется, что я не рад? Ты так давно хотела освободиться от этих уз, разве я могу не... Ты можешь быть совершенно уверена в том, что я рад.
Пустые слова, без огня, без воодушевления! Он старался отделаться, она ясно слышала это по его тону. Боже мой, что случилось? Неужели он её больше не любит? Она сидела в мучительной тревоге, ей хотелось выиграть время, успокоиться немножко, и она спросила:
— Но, милый, где же ты был всё время? Я три раза приходила к тебе, стучалась, а тебя всё не было дома.
На это он опять ответил уклончиво: вероятно, это была случайность, простая неудача. Он иногда уходил, но большей частью сидел дома. Где же ему больше быть? Нигде!
Они помолчали. Тогда она отдалась своему чувству и сказала, тяжело дыша:
— Боже мой, Иргенс, ведь я же твоя, я развожусь, я не буду больше жить с ним. Ты ведь благодарен мне за это? Я не буду больше жить с ним. Нужно ждать три года, но...
Она остановилась, она заметила по его лицу, что он ёжится, точно готовится выдержать бурю. Отчаяние её возросло, когда она увидела, что он не отвечает, не говорит ни слова. Снова наступило молчание.
— Да, Ганка, это нехорошо, — заговорил он наконец. — Ты, значит, поняла меня так, что если ты разведёшься, то... что тебе нужно только развестись, и... Должен признать, что, если понимать буквально, то ты права: вероятно, я говорил нечто подобное. Наверное, это бывало, и даже не один раз...
— Да послушай же, — крикнула она в отчаянии, — ведь мы же всегда так и предполагали! Разве нет, Иргенс? Ты ведь любишь меня, так мне, по крайней мере, казалось. Какой ты странный сегодня.
— К сожалению, не всё осталось так, как было. — Он смущённо отвернулся, подыскивая слова, его передёрнуло. — Я не хочу лгать тебе, Ганка, я уже не так люблю тебя, как раньше. Было бы грехом скрывать это, да я и не могу, не в состоянии.
Это она поняла, это были ясные, понятные слова. И, тихо наклонив голову, растерянная, убитая, она шептала бессвязно:
— Да, да, не в состоянии... нет... потому что это прошло безвозвратно...
И она замолкла.
Вдруг она повернулась к нему лицом и посмотрела на него, хорошенькая верхняя губа была слегка приподнята и обнаруживала белые зубы. Она попыталась улыбнуться и сказала тихонько:
— Может быть, ещё не совсем прошло, Иргенс? Подумай, я стольким пожертвовала ради тебя...
Но он покачал головой.
— Да, это, действительно, вышло нехорошо, но... Знаешь, о чём я сейчас думал, пока молчал и не отвечал тебе? О том, что ты сказала: пропало безвозвратно. Верно ли это? Да. Я настолько охладел, что этот разрыв даже не волнует меня, я нисколько не взволнован. Так ты сама можешь понять... — И, как бы желая хорошенько использовать этот случай, он продолжал: — Ты говоришь, что заходила ко мне три раза? Я знаю о том, что ты приходила два раза.
Я должен сказать это тебе, потому что считаю невозможным утаить от тебя сущность дела. Я сидел здесь и слышал, как ты стучалась, но не отворил тебе. Ты можешь, значит, понять, что это серьёзно... Но, дорогая, милая Ганка, я не виноват в этом, ты не должна огорчаться... Не правда ли, ты поймёшь меня, если я скажу тебе, что наши отношения немного унижали меня? То, что я постоянно должен был принимать от тебя деньги, глубоко унижало меня, и я говорил самому себе: это унизительно! Не правда ли, ты понимаешь, что человек с моим характером, — я очень горд, — не знаю, добродетель это или порок во мне, но я горд...
Пауза.
— Да, да, — машинально проговорила она, — да, да.
И она встала, собираясь уходить. Глаза её остановились, она ничего не видела.
Но он хотел объясниться, она не должна была уходить с ложным представлением о нём, он удержал её, желая изложить ей свои причины, иначе он был бы смешон. И он говорил долго, ловко объяснил всё, словно ожидал того, что произошло, и приготовил все доводы в своей голове. Да, всё это были мелочи, но для человека его склада и мелочи имеют значение. В общем, он начал понимать, что они не подходят друг к другу. Она, конечно, ценила его, даже больше, чем он заслуживал, но она, по-видимому, не совсем его понимала, он не упрекает её за это, Боже сохрани! Она говорила, что она гордилась им, гордилась тем, что дамы на улице оборачивались и смотрели ему вслед. Хорошо! Но она недостаточно ценила его, как личность. Она не была всецело проникнута мыслью, что он не совсем уже обыкновенный, заурядный человек. Нет, пусть она извинит его, но её понимание его натуры было неглубоко. Она не гордилась тем, что он говорил, думал или писал, нет, на первом плане её гордость была направлена не на это, но она отмечала, что на улице дамы заглядываются на него. Но дамы ведь готовы смотреть на кого угодно, они заглядываются на поручиков и на лавочников. А она даже подарила ему палку, чтобы он щеголял с ней на улице...
— Нет, Иргенс, — прервала она, — не потому, вовсе не для того...
Ну, может быть, и не для того, особенно, раз она говорит, то... Но у него составилось тогда такое впечатление, что именно для того. А ему казалось, что он может постоять за себя и без палки. Потому что с палкой ведь маршировали и бритые бараны, которых всюду таскает за собой Ойен. Словом, он отдал палку