— Поверишь ли, йомфру Эдварда до сих пор не выучилась верно говорить, она говорит как дитя, она говорит «более счастливее», я сам слышал. Как по-твоему, красивый у нее лоб? По-моему, некрасивый. Ужасный лоб. И рук она не моет.
— Но мы ведь решили больше про нее не говорить?
— Верно. Я просто забыл.
Опять идет время. Я задумался, я молчу.
— Отчего у тебя мокрые глаза? — спрашивает Ева.
— Да нет, лоб у нее красивый, — говорю я, — и руки у нее всегда чистые. Она просто случайно один раз их запачкала. Я это только и хотел сказать.
Однако же я продолжаю, торопясь, сжав зубы:
— Я день и ночь думаю о тебе, Ева; и просто мне пришло на ум кое-что тебе рассказать, ты, наверное, еще этого не слыхала, вот послушай. Когда Эдварда первый раз увидела Эзопа, она сказала: «Эзоп — это был такой мудрец, кажется, фригиец». Ну не глупо ли? Она ведь в то же утро вычитала об этом в книжке, я совершенно убежден.
— Да? — говорит Ева. — А что ж тут такого?
— Насколько я припоминаю, она сказала еще, что учителем Эзопа был Ксанф. Ха-ха-ха!
— Да?
— На кой черт оповещать собравшихся о том, что учителем Эзопа был Ксанф? Я просто спрашиваю. Ах, ты нынче не в духе, Ева, не то бы ты умерла со смеху.
— Нет, это, верно, и правда весело, — говорит Ева и старательно, удивленно смеется, — только я ведь не могу этого понять так, как ты.
Я молчу и думаю, молчу и думаю.
— Давай совсем не будем разговаривать, просто так посидим, — говорит Ева тихо. Она погладила меня по волосам, в глазах ее светилась доброта.
— Добрая ты, добрая душа! — шепчу я и прижимаю ее к себе. — Я чувствую, что погибаю от любви к тебе, я люблю тебя все сильней и сильней, я возьму тебя с собой, когда уеду. Вот увидишь. Ты поедешь со мной?
— Да, — отвечает она.
Я едва различаю это «да», скорее угадываю по ее дыханью, по ней самой, мы сжимаем друг друга в объятьях, и уже не помня себя она предается мне.
Час спустя я целую Еву на прощанье и ухожу. В дверях я сталкиваюсь с господином Маком.
С самим господином Маком.
Его передергивает, он стоит и смотрит прямо перед собой, стоит на пороге и ошалело смотрит в комнату.
— Н-да! — говорит он и больше не может выдавить ни звука.
— Не ожидали меня тут застать? — говорю и кланяюсь.
Ева сидит, не шелохнувшись.
Господин Мак приходит в себя, он уже совершенно спокоен, как ни в чем не бывало, он отвечает:
— Ошибаетесь, вас-то мне и надо. Я принужден вам напомнить, что, начиная с первого апреля и вплоть до пятнадцатого августа, запрещается стрелять в расстоянии менее четверти мили от мест, где гнездятся гагары. Вы пристрелили сегодня на острове двух птиц. Вас видели, мне передали.
— Я убил двух чистиков, — ответил я, опешив. До меня вдруг доходит, что ведь он в своем праве.
— Два ли чистика или две гагары — значения не имеет. Вы стреляли там, где стрелять запрещено.
— Признаю, — сказал я, — я этого не сообразил.
— Но вам бы следовало это сообразить.
— Я и в мае стрелял из обоих стволов на том же приблизительно месте. Это произошло во время прогулки к сушильням. И по личной вашей просьбе.
— То дело другое, — отрубил господин Мак.
— Ну так, черт побери, вы и сами прекрасно знаете, что вам теперь делать!
— Очень даже знаю, — ответил он.
Ева только и ждала, когда я пойду, и вышла следом за мною, она покрылась платком и пошла прочь от дома, я видел, как она свернула к пристани. Господин Мак отправился в Сирилунн.
Я все думал и думал. До чего же ловкий выход нашел господин Мак! И какие колючие у него глаза! Выстрел, два выстрела, два чистика, штраф, уплата. И, стало быть, все, все кончено с господином Маком и его семейством. Все, в сущности, сошло как нельзя глаже, и так быстро...
Уже начинался дождь, упали первые нежные капли. Сороки летали по-над самой землей, и когда я пришел домой и выпустил Эзопа, он стал есть траву. Поднялся сильный ветер.
23
В миле подо мной море. Обломный дождь, а я в горах, и выступ скалы защищает меня от дождя. Я курю свою носогрейку, набиваю и набиваю без конца, и всякий раз, как я поджигаю табак, в нем оживают