который никогда не наклоняется, никогда не отступает ни на вершок. Он сообщает директору наедине своё дело — покажите книги! Но дверь так же вежливо, так же любезно раскрылась и перед ним, и когда он очутился наружи, дверь была снова закрыта!
Тогда терпению Люнге настал конец, он пошёл в свою контору и со сверкающими глазами написал первую предварительную заметку; честь этого клеветника была запятнана, его репутация была так плоха, что хуже и не могло быть.
Брошюра Гойбро была действительно так несправедлива, так пристрастна, что гнев Люнге был вполне понятен. Ах, как она была пристрастна! Человека с такими большими заслугами и добрым сердцем нельзя было делать посмешищем всей страны, даже если он в бедные событиями времена допускал повороты в политике и пускался со своей газетой на разные хитрости. Среди всех этих препятствий Люнге находил возможность интересоваться не только собой, но и другими людьми. Разве он совсем забыл о бедном поэте на чердаке, на улице Торденшольд? Люнге не отказал ему в помощи. До сих пор ещё Фредрик Илен сидел в конторе «Газеты», но теперь наконец Фредрика надо было удалить; Люнге нашёл другого человека на его место, как раз этого нового многообещающего гения с улицы Торденшольд. Люнге читал его начатый роман и нашёл его очень интересным; нельзя было дать погибнуть таланту, надо было поддержать этот талант. И Люнге при этой мысли стал снова открытым сердцем, вновь показал свою прекрасную способность воздавать должное даровитым людям.
Он отворяет дверь и кричит:
— Илен, на минутку, мне надо поговорить с вами!
И Илен входит.
— Мы решили на собрании пайщиков газеты облегчить немного наш бюджет, — говорит Люнге. — Я думаю, что, вероятно, сумею обойтись с меньшим числом помощников в редакции, и, может быть, никакого другого исхода нет, как нам с вами расстаться.
Илен смотрит на него. Его лицо за последнее время вытянулось и побледнело, он в течение многих недель трудился, как раб, чтобы заплатить по счёту булочника за свою мать. Жалкое вознаграждение, на которое Люнге посадил его, привело его к писанию днём и ночью отрывков и заметок, бесполезных заметок, которые Люнге через несколько дней просматривал и отвергал. Если он бывал в хорошем настроении, он выбирал из этих жалких бумаг пару заметок и отправлял их в типографию со снисходительной улыбкой. Илен не мог понять, каким образом его работа вдруг стала такой непроизводительной, он писал и перечёркивал, мучил себя до крайних пределов, чтобы в следующий раз вышло лучше. Но всё это не помогало, его отрывки возвращались ему обратно целыми связками, целыми листами, иногда даже не просмотренные.
— Мы, конечно, с радостью будем принимать ваши статьи, — продолжает редактор, так как Илен молчит, — но мы принуждены лишить вас места при газете.
— Но почему? — спрашивает наконец Илен и смотрит с удивлением на редактора в своей простоте.
— Да, почему? Прежде всего, таково постановление, а кроме того... Но вы можете уйти не сегодня, вы можете это сделать завтра или в другой день.
Однако Илен всё ещё никак не может понять.
— Я нахожу это не совсем справедливым, — говорит он.
По отношению к такой наивности Люнге должен быть снисходителен, он только пожимает плечами и говорит:
— Справедливо? Как различны бывают мнения людей! Разве мы уже не напечатали многие из ваших работ и не заплатили хорошо за них? Кажется, на несправедливость вы не можете пожаловаться. Насколько мне помнится, мы даже однажды поместили заметку о рукоделии вашей матери и старались найти ей заказчиков.
— Да, но это к делу не относится, — отвечает Илен.
Люнге начинает терять терпение, он садится на своё кресло и берётся за какие-то бумаги, которые он просматривает.
Тут пробуждается благородное негодование Илена. Разве он не был взрослым человеком, и разве сама «Газета» не составила ему имя в отечественной науке? Он говорит:
— Я совсем не так уж много зарабатывал за последнее время, и даже эту мелочь у меня теперь отнимают.
— О, Господи Боже, послушайте, — отвечает Люнге запальчиво: — неужели вы этого не понимаете?.. Для нас не годится то, что вы пишете. Вы сами должны были бы видеть, что это не годится, это не интересно, никто этого не читает.
— Но вы сами однажды сказали, что это было хорошо.
— Ах, да, никогда ведь не сумеешь быть достаточно осторожным, чтобы не давать подобных отзывов.
Ну, в таком случае Илену ничего не оставалось делать, он молчит и пятится задом к двери. А стипендия? Разве Люнге не подал ему надежду на стипендию при первом же подходящем случае?
Илен входит в контору. Секретарь спрашивает:
— Что случилось?
— Уволен, — отвечает Илен с бледной улыбкой.
Он начинает собирать свои бумаги и очищает свой стол, он вынимает свои связки непринятых заметок из ящиков и с полок, он хочет захватить с собою даже рукопись своей первой знаменитой статьи о великом народном вопросе в два миллиона, которая ещё лежит среди его бумаг, как дорогое воспоминание о его прежнем величии. Но кончив с этим, он хочет войти к редактору, попрощаться, но ему пришлось подождать некоторое время: только что вошёл какой-то человек, чиновник из департамента, Конгсволь; он входит прямо в контору редактора, словно его дело не терпит отлагательства.
Люнге встречает старого знакомого вопросительным взглядом.
— Пожалуйста, садись.
Конгсволь таинственно оглядывается вокруг, благодарит тихим голосом и вынимает из кармана бумагу.
— Это список, — говорит он, — назначений присяжных судей. Сегодня вечером он будет отослан в Стокгольм.
От этой неожиданной радости благодарность Люнге достигает крайних пределов, он пробегает список, глотает его своими жадными глазами и пожимает Конгсволю руку.
— Ты оказал мне большую услугу, старый друг.— Будь уверен, я буду помнить о ней.
Но Конгсволь не хочет отдать список из страха, что его почерк может его выдать; никто не мог знать, что случится, может возникнуть вопрос о поручительстве, об источнике.
И Люнге принуждён сам переписывать лист.
— Я надеюсь, что ты не выдашь меня! — говорит Конгсволь. — Это будет равносильно немедленному увольнению.
— Как ты можешь это подумать! Ты, конечно, ни одной минуты не думаешь обо мне так плохо?
— Нет, нет, но я очень боюсь. Нет, ты меня, конечно, не выдашь намеренно, но, я думаю, ненамеренно, нечаянно. А что будет, если на тебя окажут давление?
— На меня никогда не оказывают давления, если я сам этого не хочу, Конгсволь. Я, конечно, никогда не выдам твоего имени, я не предатель.
Конгсволь встаёт, чтобы уйти.
— Ну, — говорит Люнге, — теперь у тебя снова правый начальник?
— Да, так оно вышло.
И Люнге кивает.
— Что я говорил! Нет, правительство, которое нарушает верность и обещания, не может удержаться в Норвегии. До этого мы ещё не дошли.
Они оба смотрят друг на друга. Люнге не сморгнул.
— До свидания, — говорит Конгсволь. Но Люнге хочет его удержать.
— Подожди минутку, мы пойдём вместе, пойдём в «Гранд».
— Нет, этого я не могу, люди именно теперь не должны нас видеть вместе.
Конгсволь ушёл...