что даже расстегнулось несколько крючков, она будто сердце из груди хотела вырвать. Она сказала:
— Нет, здесь не найти покоя! Но, может быть, вы его нашли?
— Я? О нет.
— Нет? Тогда вам нужно поохотиться. Скоро разрешат охоту. Вам непременно нужно пострелять в лесу. Это вас ободрит.
Я думал: нет, не обо мне она печётся и не о моём покое. Не хочется ли ей, слушая мои выстрелы в лесу, вспомнить давние выстрелы Глана?
— Я и сам думал поохотиться, когда подморозит, — сказал я.
Она встаёт, бродит по гостиной, смотрит в окно, снова бросается на стул и говорит несколько добрых слов о моей картине. Но мысли её далеко. Я смотрю на неё с жалостью, ей нет места в моём сердце, но мне от души её жаль. Бог знает куда завело её, бедную.
— Я не буду рассуждать о высоких материях, — сказала она. — Но, Господи Боже, хоть бы что-то понять! Ну отчего я должна с каждым шагом всё больше запутываться! Я бродила тут девочкой, я ластилась щекою к былинкам, чтобы им было весело. И не так уж давно это было, как подумаешь, ведь не в какой- нибудь древности. Но что сталось с былинками, с тропками, что со всем, со всём сталось? Я хожу и гляжу на всё другими глазами. И что сталось со мною? Той девочки нет уже. А ведь кое-кто остался прежним, Йенс- Детород — он всё тот же, и лопарь Гилберт. А я выросла, я теперь другая. Я теперь такая гадкая, я бы хохотать стала над собой, вздумай я вдруг ластиться щекою к былинке. А Йенс-Детород и лопарь Гилберт — они не переменились, всё так же ребячатся, всё то же у них на уме. Если бы мне достался тот, кого я любила, если бы я так и жила здесь, бродила бы по лесам и тропкам, верно, я бы и не потеряла покоя, как вы думаете? Сама жизнь, кажется, вытолкала меня вон, туда, где мне несладко пришлось, но зачем, зачем понадобилось это жизни? То, прежнее, из чего я выросла, было лучше того, что я получила взамен, я вошла в богатую, образованную семью, там не было былинок и тропок, я кой-чему выучилась, стала лучше изъясняться — ах, хромой доктор, который жил тут у нас когда-то, он бы меня теперь не узнал! Но что с того? Был же кто-то, кто изъяснялся не лучше моего, да, но я при нём вся горела от радости. Если он делал какой-нибудь промах или вдруг завязал в разговоре, запинался, сбивался, не мог выразить мысль, я чувствовала, как это хорошо, как хорошо, и не надо, не надо ничего выражать, ты только запинайся, сбивайся, о! Нет, он не был тоньше меня, какой-то другой породы, вот былинки — мы знали их оба, и мы знали с десяток людей, и они узнавали нас, и я видела его следы на траве, на дороге, и я бросалась на землю и целовала его следы, а он целовал мои. Выстрел в горах, дымок над деревьями, Эзоп радуется вдалеке, я слышу, как он повизгивает, — и что же я делаю? Я глажу листы, я ласкаю можжевеловый куст, и потом я целую за это свою руку. «Любимый!» — шепчу я, и словно тысячей скрипок отдаётся в моей душе это слово. Я выпрастываю из платья свои груди, это для него, это ему за его выстрел. Я жизнь ему готова отдать, в глазах у меня темно, ноги подкашиваются, я падаю. Только когда он подходит, когда я чувствую на себе его ток, я поднимаюсь, я стою и его жду. Он ни слова не может выговорить, и что уж тут скажешь? Но я знаю — вот грудь, к которой можно прильнуть, грудь, в которой вмещается вся доброта мира, я чувствую на себе его лесное дыхание, о, это смерть моя, я проваливаюсь куда-то.
Вдруг баронесса прерывает свою лихорадочную речь. Я перестал рисовать, солнечный луч соскользнул со стакана Розы.
— Будет вам, на сегодня довольно, пойдёмте-ка лучше со мной, — говорит баронесса.
Я складываю кисти и подчиняюсь. Мне так жаль баронессу, она так несчастна, я стараюсь утешить её мелкими знаками внимания. Помнится, во время той нашей прогулки баронесса сразу успокоилась, после того как сказала:
— О Господи, до чего жизнь жестока, один съедает другого. Мы сворачиваем голову цыплёнку и съедаем его, мы мучаем, убиваем поросёнка и его съедаем. Мы топчем и губим цветы на лугах. Мы заставляем плакать детей, они на нас смотрят и плачут. Ах, вся душа переворачивается во мне от отвращения к жизни!
— А всё лучше, пожалуй, чем умереть.
— Да, всё лучше, пожалуй, чем умереть. Как верно вы это сказали — всё лучше, пожалуй, чем умереть.
XIV
Пока ещё не ушли суда, я однажды вечером разговорился со Свеном-Сторожем, мужем горничной Эллен. Коллега его и сотоварищ Уле берёт с собою жену в должности кока на «Фунтусе», это он хорошо придумал, так ему сподручней будет присматривать за милой Брамапутрой! А жена Свена-Сторожа в море с мужем не хочет, она ссылается на ребёнка, которого по малости лет нельзя взять с собой.
Свен-Сторож когда-то, кажется, относился к своей жене менее доверчиво. Рассказывали, что как-то раз в Сочельник он даже кинулся на неё с ножом. А теперь он спокойно оставлял её в Сирилунне и сам на много месяцев уходил в плавание. Хартвигсен сказал о нём, что он стал заскорузлый, без сомнения разумея, что он притерпелся к своей ревности. Я часто видел, как Эллен ластилась к мужу с вероломной нежностью, но это было одно кривлянье, и Свен оставался решительно к нему равнодушен. После ванн Мака Эллен возвращалась далеко за полночь, смотрела на тех, кто ей попадался навстречу, томным, невидящим взглядом и шла мимо. Она потеряла всякий стыд, её проделки были у всех на виду, и сам Свен-Сторож только безразлично поднимал на неё глаза и продолжал насасывать свою носогрейку. Нынешнее спокойствие стоило ему долгих мучений, когда-то он хотел всадить в неё нож, но это когда ещё было, в самом начале. Но не теперь! Зачем ему в каторгу идти? Бывает, конечно, человек совершит преступление из-за любви. А можно ведь и иначе — окоротить себя и жить в законе и согласии. Тоже неплохо.
Пока я стою и беседую со Свеном-Сторожем о предстоящем плавании и разном прочем, из конторы выходит Хартвигсен. Он говорит ещё издали, тыча пальцем назад, через плечо:
— Вот, дело обтяпал, заработал денежки.
— Ну что же, на доброе здоровье! — говорит Свен-Сторож. Эти двое — старые приятели.
Хартвигсен продолжает:
— Оно, правда, со своего же компаньона, а всё приятно. И бумагу составили.
Выясняется, что Хартвигсен лично взял на себя страхование судов и грузов, отправляющихся в Берген. Мак, рачительный и умный хозяин, все эти годы исправно всё страховал, но крушений никогда не случалось. И вот в нынешнем году Хартвигсен вмешивается в это дело и восстает против зряшного крупного расхода. Как осмотрительный купец, Мак не видит выхода из создавшегося положения.
— Ничего не могу тебе предложить, разве что ты возьмёшь страхование на себя, Хартвич, — говорит он.
Хартвигсен в совершенном восторге, он оказался таким докой, и ему хорошо, и компаньону. Всё в его власти, только слово скажи. И он сказал это слово.
Было это ещё летом. Уговор оставался в силе до нынешнего дня, а нынче составили бумагу. Её заверят на осеннем тинге9.
— Так что уж я на тебя рассчитываю, Свен-Сторож, что ты отведёшь своё новое судно в Берген и доставишь обратно в целости и сохранности! — произносит торжественно Хартвигсен.
Свен-Сторож отвечает:
— Уж мы постараемся. За нами дело не станет.
Хартвигсен продолжает:
— Так же я и на Уле-Мужика рассчитываю, насчёт «Фунтуса». Правда, у него будет дамский пол на борту. Ну, да не такой я ретроград, чтоб ему это ставить в строку.
Тут из конторы выходит Мак. Он кивает нам, и мы со Свеном-Сторожем снимаем шапки и кланяемся.
— Счастливо вам, — бросает Хартвигсен с выделанной небрежностью, чтобы нам показать, что у него с Маком не те отношения, что у нас.
Скоро во дворе появляется Эллен. Она, разумеется, видела, как Мак вышел из конторы, она дожидалась условного часа.