Как-то сладко и жутко сделалось от этого «открытия». Стало быть, и князья слабостям подвержены… и чародеи, наверное. Жемчужина Тверди плачется, как дочка мельника, не желающая за старостиного сына идти.
Значит, и ученика могучего чародея где-то поджидают и глупости, и обман. Не стать ему лучше других.
Но ведь и хуже не стать!
Может, это и хорошо? Если все мы из одного теста слеплены, из одной древесины струганы — значит, нет нужды завидовать. Донести до всех людей эту простую мысль — и на целом свете зависть исчезнет. И некому будет перед прочими гордиться, ибо — незачем. И никто не почувствует себя обделенным, униженным…
Или нет? Ведь некого будет и уважать. Все удачи чужие и всю недолю свою на шутку богов списывать — не станет почитания богов. А зависть станет злой, чуть что — перекинется в ненависть. И тогда в целом свете лада не станет. Из-за…
Из-за одной мысли, удосужься чья-то воля донести ее до всех людей. Из-за одной! Как ни странно, как ни нелепо это звучало, Упрям вдруг ясно вообразил себе такой мир. И ему стало не по себе.
Василиса утерла слезы и спросила ослабшим голосом:
— О чем призадумался, Упрямушка? Что, потускнела жемчужина?
— О дереве я подумал, княжна, — медленно ответил Упрям.
— О каком же дереве?
— О том, о котором волхвы говорят, что боги из него людей сделали. Первый народ свой возлюбленный. Из корней вырезали земледельцев да охотников, из ствола — князей да воинов. Из ветвей — ремесленников, купцов да строителей. Разные люди — а все из одной древесины. Одни соки питают нас.
— То не новость, — невесело усмехнулась Василиса. — Что же, ясно увидел, что княжна твердичская последней побродяжке безродной равна, а, пожалуй, что и завидует?
— Нет, княжна. Я подумал о том, что древесина бывает здоровой, а бывает с гнильцой, бывает и с болезнями. И жуки дерево точат, и ураганы буйные ветви ломят, а дерево стоит — потому что живое оно, с гнилью борется, как тело с лихоманкой.
— И что же, много гнили во мне углядел?
— Чего ты восхотела, Велиславна? Свободы?
— Ее, Упрямушка, ее, родименькой…
— Какой же именно? Свободы быть глупой? Свободы ни за что не отвечать? Свободы жить без образа и подобия? Быть злой, на целый свет разобиженной?
На сей раз Василиса промолчала, и Упрям порадовался. Он не знал, откуда шли на язык слова, и спроси его кто-нибудь, не сумел бы сказать, отчего радуется молчанию княжны. Но останавливаться уже не мог — и не хотел:
— Не в том воля, чтобы безобразие принять и злобой облечься. Воля — в душе, она всегда с человеком, нельзя ее отнять у нас. В любой клетке, в любых цепях — волен человек. Только сильное дерево преграду ломит, камень крошит, а гнилое само ломается. И та ветка, что гниль не поборет, всему дереву угроза. Мы, славяне — сильное дерево, в нас воля сильна!
— Гнилая ветка упадет — и свободна, что ей тогда до всего дерева? — тихо спросила княжна.
— Не свободна она, а погублена, — возразил Упрям. — Если только смерть свободой считать. Но боги нам так судили: выбирай, человече — свобода смерти или воля жизни? Выбирай.
Василиса отвернулась. Упрям отчего-то ощутил себя опустошенным. Эх, будь рядом Наум, точно усмехнулся бы: ей-ей, ученик исчерпал запас мыслей на сегодня.
— Как же это так: возвращаться в кабалу — на волю? — не глядя на него, спросила Василиса, — Все равно, что сказать: утонуть в огне или в воде сгореть. Как объяснишь?
— Не знаю, — честно сказал Упрям. — Я не мудрец, не старец разумный. Во что верю, то и сказал.
Василиса обернулась, и он увидел на ее лице улыбку.
— Даже если вере твоей пять минут от роду? Я же вижу: тебя только что осенило, сам не ведал наперед, что с языка сорвется.
Упрям пожал плечами:
— На то и вера. Мысли разные могут прийти, но лишь те, что с верой согласны, на душу ложатся.
— Ух ты, прямо как волхв говоришь, — восхитилась княжна.
— Да где уж мне…
Помолчав, она снова приблизилась, встала в двух шагах, себя пересилила и взор подняла:
— Упрям, я вчера тебя ослушалась, а потом еще и обругала. Ты зла не держи. Совестно… Прости меня, неразумную.
Губы Упряма дрогнули. Слова теснились: не переживай, я тебя не виню, ну что ты в самом деле, я уже забыл… И при этом он обнаружил, что сказать ему нечего. Кроме одного-единственного слова, которое, наверное, нельзя было произносить, обращаясь к девушке, к дочери князя:
— Прощаю.
«Что делаю? — ужаснулся он сам себе. — Умно ли соглашаться: да, ты виновата передо мной». Но каким-то мимолетным был этот испуг. И хорошо, потому что слово оказалось самым верным.
— Упрям… А покажи перо, которое тебе золотой сокол подарил. Покажи, а?