не показывал своего Послания никому.
— Так мог бы обратиться фараон к Моисею, спустившемуся с вершины Хоривской.
— Вот только я не фараон, ты не Моисей, а Послание — не Десять Заповедей, — заметил Уайт.
Глаза Иеремии вспыхнули, однако голос звучал по-прежнему мягко:
— Ты говоришь увереннее, чем я смел бы себе позволить. Ты владеешь легионами, — он обвел взглядом телохранителей и свиту, они толпились в дверях и за порогом, в коридоре, — а у меня лишь моя одинокая миссия. Но я исполню ее, разве что меня остановит насилие, и исполню сегодня же вечером.
Голос его, под конец фразы вроде бы не изменился, однако был теперь твердым, как сталь. Уайт попытался еще раз.
— Поступив так, — сказал он, — ты посеешь драконьи зубы раздора и вражды, которые могут уничтожить нашу страну.
Усмешка скользнула по лицу Иеремии и исчезла.
— Я не Кадм, здесь не Фивы, и кто может знать, что предначертано человеку Богом?
Уайт направился к двери.
— Подожди! — сказал Иеремия. Он повернулся к своему столику и взял с него лист бумаги. — Держи! — сказал он, протягивая руку. — Ты первый, кто получил Послание из рук Иеремии.
Уайт взял листок, повернулся, вышел из комнаты, пошел по длинным, мрачным коридорам, обратно к своей машине. Потом, бросив людям из свиты: «Мне нужен детальный доклад», сел в самолет и продолжил свое путешествие на Пуэрто-Рико.
У Джона оказалась запись голосов. Сначала слышался слабый шепот, словно тысячи губ и языков говорили разом. Вот только рождались эти звуки скорее всего без помощи губ и языков, произносились существами, которые не имели знакомых нам органов, и общались, возможно, с помощью жужжания или потирая усики.
Уайт думал о долгих годах прослушивания и удивлялся, как люди могли выдержать их. Тем временем шепот стал громче и преобразился в шум атмосферных помех. Потом что-то еще, доносящееся все яснее, почти понятное, начало пробиваться так, как бывает, когда мы очень малы и лежим в полусне в кровати, а в соседней комнате разговаривают взрослые и мы не можем понять, о чем они говорят, не можем проснуться настолько, чтобы послушать, но знаем, что разговор продолжается…
А потом Уайт услышал обрывки музыки и голоса, обрывки фраз между атмосферными помехами. Говорили что-то бессмысленное, но все-таки говорили.
«СТУКТРЕСКСТУК, — говорили они. — Осмелился ше ТРЕСКСТУК твой друг и советник ТРЕСКТРЕСК музыка СТУКТРЕСКСТУК еще один визит к Алленам СТУКСТУКТРЕСК оставайтесь на этой частоте СТУКТРЕСК музыка: бар-ба-сол-бар СТУК вам спальню термитов ТРЕСКСТУКСТУКСТУК в аккорде будет ТРЕСКТРЕСКСТУК в выступлении поборника СТУКСТУК музыка СТУКТРЕСК единственное, чего следует опасаться ТРЕСК а теперь Вики и СТУКСТУКСТУК здесь нет духов ТРЕСКСТУК музыка: бу-бу-бу-бу СТУКСТУКТРЕСК может ли женщина после тридцати ТРЕСКСТУКСТУКСТУК приключения шерифа СТУКТРЕСКТРЕСК музыка СТУКСТУК это какая-то птица ТРЕСК только настоящий СТУКТРЕСК ликующее сообщение ТРЕСКТРЕСКСТУК приветствую всех СТУКТРЕСКСТУК музыка СТУКСТУКТРЕСК то есть из-за парня ТРЕСК счет и еще двойную СТУК…»
— Голоса, — сказал Уайт, когда вернулась тишина.
— Голоса, — согласился Джон.
Уайт отметил, что они произнесли это слово по-разному. Джон — возбужденно и радостно, а вот сам Уайт никакой радости не испытывая. Его беспокоила мысль, что где-то там, в сорока пяти световых годах отсюда, какие-то создания с аппаратурой слушают передачи, приходящие с Земли, чужие уши слушают земные голоса и посылают их обратно, изорвав и испачкав. Он часто выступал по телевидению, а в последнее время и по радио, с тех пор, как оно вновь обласкало его, и ему не нравилась мысль, что его голос и изображение несутся неутомимыми волнами в бесконечность, где кто-то или что-то может их перехватить и таким образом завладеть частью его самого. Ему очень не хотелось верить в это.
— Может, это просто эхо, — сказал он.
— С расстояния в сорок пять световых лет? — спросил Джон. — Мы бы тогда ничего не приняли.
Уайт попытался представить себе невообразимое расстояние между звездами, которое должны были преодолеть эти голоса по пути к тому далекому месту и обратно, но человеческое воображение его пасовало перед этой задачей. Тогда он вообразил себе муравья, ползущего из Вашингтона в Сан-Франциско и обратно, но и это не помогло.
— Может, это где-то ближе, — сказал он.
— Тогда мы не принимали бы программы девяностолетней давности, — заметил Джон.
— А может, все эти годы они летают над нами. — Уайт помахал рукой в воздухе, словно желая смести эту мысль, как нити паутины. — Знаю-знаю, это тоже невозможно. Правда, не более невозможно, чем чужаки, посылающие нам Послание черт-те откуда.
«Или вот это», — подумал он, глядя на листок, полученный от Иеремии. На нем виднелся рисунок черной тушью, похожий на работу талантливого любителя, возможно, самого Иеремии. Рисунок изображал стилизованного ангела с ореолом над головой, с крыльями, распростертыми за плечами, с божественным спокойствием на лице и руками, разведенными в жесте благословения.
Это был ангел милосердия, несущий послание божественной любви, и был он в рамке из цветочной гирлянды… «С помощью какой невероятной магии, — подумал Уайт, — голоса превратились в нечто подобное?»
— Вся космологическая картина делает это вполне возможным, — сказал Джон. — Там должна существовать разумная жизнь. Невозможно, чтобы где-то в Галактике не было существ достаточно разумных, достаточно любопытных и способных связаться с нами сквозь бездну световых лет, жаждущих найти себе подобных, тех, которые могут взглянуть на самих себя и на звезды и удивиться…
Захваченный на мгновенье видением Джона, Уайт взглянул на лицо своего сына и, увидев на нем вдохновение и экстаз, подумал: «Ты чужой мне, и я никак не могу с тобой договориться».
Все дело в том, что он любил этого парня и не хотел видеть, как тот страдает. Он хотел избавить его от мук, избавить от усеянного терниями пути познания мира. В этом и заключался смысл гуманизма: познавать мир, учась на поражениях и ошибках других, а не повторять все заново в каждом поколении.
Уайт знал ответ Джона: это, мол, нисколько не лучше инстинкта. Быть человеком — значит уметь сделать что-то свое.
«Ну, почему это всегда кончалось так? Хоть он и чужой мне, я должен как-то понять его».
На Пуэрто-Рико было тихо. Проезжая по накрытым сумерками дорогам в своем мощном черном лимузине, ждавшем его в аэропорту, Уайт слышал лишь тихое урчание паровой турбины. Он попросил открыть окна и вдыхал аромат деревьев и трав и доносившиеся издалека запахи рыбы и соленого моря.
«Здесь лучше, чем в Вашингтоне, — думал он, — и лучше, чем в Хьюстоне». Да и чем во всех запомнившихся ему местах, которые он посетил в последнее время. Пружина беспокойства, плотно скрученная в его желудке, как в заводной игрушке, постепенно ослабевала.
«Кстати, что случилось с заводными игрушками? — подумал он. — Их заменили игрушки с электрическими моторчиками. Может, я и есть последняя заводная игрушка. Заводной президент, заведенный еще в гетто и сейчас разряжающий всю свою неудовлетворенность и агрессию, которые, собственно, довели его до Белого дома. Просто заведи его и смотри, как он искореняет старые грехи — но только осторожно, чтобы не нарушить внутреннего покой, чтобы не пострадал всемирный покой…» Он невесело рассмеялся и подумал, что в его кабинете в Вашингтоне есть нечто, не позволяющее человеку быть тем, кем он был и кем хотел быть, а заставляющее быть президентом. Заметив взгляд Джона, он понял, что тот не слышал смеха отца уже очень давно. Наклонившись, Уайт положил ладонь на руку сына.
— Все в порядке, — сказал он. — Мне тут кое-что пришло в голову.
А подумал он о том, что здесь мог бы быть лучшим человеком. Может, не лучшим президентом, но человеком-то уж точно.
— Мы почти приехали, — отозвался Джон.