— Какую должность?
Уайт пожал плечами.
— Какую угодно. Эту, если ты ее примешь. — Он указал на кресло за столом. — Мне было бы приятно увидеть тебя в этом кресле.
— А как же ты?
— Вернусь к тому, чем занимался, прежде чем Мак назначил меня директором, — к работе на компьютере. Хотя Маку было почти восемьдесят и официально он вышел на пенсию, я никогда не чувствовал себя директором, пока он был с нами. Только несколько дней назад я вдруг понял, что это я отвечаю за все, что это я директор.
— Не было случая, чтобы Мак вмешался, — вставил Ольсен. — Вообще-то после смерти твоей матери и твоего отъезда в школу он был сам не свой. Он изменился, словно потерял ко всему интерес, и лишь потому оставался на ходу, что был частицей этой машины и шел, когда шла она. После выдвижения Джона Маку словно полегчало, но он никогда не вмешивался, даже почти не говорил, разве что кто-то просил его помощи.
Уайт улыбнулся.
— Все это правда. Но он был с нами, и ни у кого никогда не возникало сомнений, кто здесь директор. Мак был Программой, а Программа была им. А теперь это должна быть Программа без Мака.
— Я нужен тебе ради моей фамилии, — сказал Макдональд.
— Отчасти, — признал Уайт. — Понимаешь, я всегда чувствовал, что просто сижу в этом кресле, пока Мак не вернется, чтобы занять его вновь… или кто-то с фамилией Макдональд.
Макдональд еще раз оглядел кабинет, словно пытаясь увидеть в нем себя.
— Если ты пытаешься меня уговорить, — сказал он, — твои слова не очень-то убедительны.
— С этой антикриптографией забываешь, что значит говорить одно, а думать другое, — заметил Уайт. — К тому же здесь словно живет некий голос, непрерывно спрашивающий: а как бы сделал это Мак? А ведь мы знаем, что он был бы искренен и честен. Разумеется, я проверял, чем ты занимался после своего отъезда. Ты лингвист, специализировался в китайском и японском и много путешествовал во время учебы.
— Нужно же было что-то делать с каникулами, — сказал Макдональд.
— Твой отец тоже изучал языки, — вставил Ольсен.
— Да? — сказал Макдональд. — Но я занялся этим потому, что сам захотел этого.
— Затем ты занялся программированием компьютеров, — продолжал Уайт.
— Твой отец тоже занимался электроникой, — заметил Ольсен.
— Я просто забрел в это, потому что работал над компьютерным переводом.
— И внес оригинальный вклад в это искусство, — сказал Уайт. — Как видишь, Бобби, выходит, что все эти годы ты как бы готовился занять это кресло.
— Может, вы с Маком и не понимали друг друга, — сказал Ольсен, — но вы очень похожи. Ты шел по его следам, Бобби, даже не зная об этом.
Макдональд покачал головой.
— Тем больше причин повернуть сейчас. Я не хочу быть таким, как мой отец.
«Никто не может быть таким, как другой человек», — подумал он.
— Двадцать лет носить в сердце обиду — это слишком долго, — заметил Уайт.
Макдональд вздохнул и переступил с ноги на ногу. Он испытывал скуку и раздражение, как всегда, когда знал, что разговор закончен, но никто не может набраться решимости и оборвать его.
— Мы несем возложенное на нас бремя.
— Ты нам нужен, Бобби, — сказал Уайт. — Мне нужен. Ну вот, дошло до личной просьбы.
— Я нужен Программе, но не ради себя самого. Вам нужна фамилия моего отца, его присутствие. И если я соглашусь, то буду похоронен здесь навсегда, так же как и он. Программа поглотит меня, как поглотила и использовала моего отца, не оставив ничего.
Лицо Уайта выражало искреннее сочувствие. Он тряхнул головой.
— Я знаю, что ты чувствуешь, Бобби. Однако ты все воспринимаешь превратно. Программа вовсе не поглощала твоего отца, это твой отец поглотил Программу. Мак сам и был Программой, это он приводил ее в движение. Эти радиотелескопы не были мертвы — они были его слушающими ушами; этот компьютер не был машиной — это был его мозг, мыслящий, запоминающий, анализирующий. А мы все — мы были разными воплощениями Мака с различными способностями и мыслями…
— Ты представляешь положение во все более худшем свете, — заметил Макдональд. — Вы никак не поймете, что именно от этого я бегу всю свою жизнь, именно от этой вездесущности, от благодеяний моего отца…
— Мы стараемся быть честными перед тобой, — ответил Уайт.
— Есть кое-что больше и важнее человеческих чувств, — сказал Ольсен, отклеившись от стола. — Что- то вроде религии или сознания, что делается для всего человечества, и если ты сумеешь найти такое, стать его частицей и заставить его воплотиться, вот тогда ты испытаешь настоящее удовлетворение. Все остальное не в счет.
Макдональд обвел взглядом стены, словно они держали его взаперти.
— Вы просите меня провести здесь свою жизнь, следующие сорок лет, но не в этом кабинете — у меня нет квалификации для поста директора, — а где-то еще, как частица этого места, чтобы я работал с этими машинами и, не открыв ничего, наверняка умер до того, как придет ответ с Капеллы. Что это будет за жизнь? И что за цель? И какое мне от этого удовлетворение?
Уайт посмотрел на Ольсена, как бы спрашивая, что это за человек, который не понимает ни их самоотверженности, ни смысла их существования. Как можно говорить с таким человеком?
— Может, покажем Бобби то место, прежде чем он уедет?
Для маленького мальчика Программа была местом таинственным и волшебным. Интересным днем и великолепным ночью. Бобби обожал ездить туда, когда в исключительных случаях ему позволяли поздно отправляться в постель. Сначала он замечал металлическую долину, сверкающую в лунном свете, уголок, в котором собирались эльфы, чтобы надраивать это блюдце до зеркального блеска и ловить здесь звездную пыль, которую ссыпали в бутылки и использовали потом для колдовства.
За кратером вздымалось Ухо, огромное, похожее на чашу, Ухо, высоко поднятое на металлической руке, напоминающей руку самой Земли, служащее для подслушивания всех секретов Вселенной, а это были секреты, которые мальчик должен был узнать, чтобы сбылись его мечты.
«Когда, — говорил он себе, — я найду место, где хранятся секреты, и узнаю их все, тогда я смогу понять все, что хочу».
Однажды отец привел его в зал прослушивания, где можно было услышать передаваемые шепотом секреты, и Бобби слушал эти голоса в наушниках, свистящие, бессвязные, слишком тихие, чтобы мальчик их понял. Потом отец сделал звук громче, и мальчик разочарованно обнаружил, что они на каком-то тайном языке, которого он понять не может.
— Никто не может этого понять, Бобби, — сказал ему отец.
— Я могу, — уперся Бобби. Конечно, он не мог, но обещал себе, что когда-нибудь изучит все языки, которыми говорят на Земле, под Землей и над Землей, и тогда сможет понять эти секреты и узнает все, что можно узнать. И когда его отец захочет что-то узнать, он просто спросит Бобби, вместо того чтобы уезжать из дома…
«Почему мальчики обязательно вырастают? — спрашивал себя Макдональд. — Ведь жизнь у них такая ясная, простая и полная надежд. Вот только не моя», — уточнил он тут же. Его жизнь была полна опасений, несбывшихся желаний и чрезмерных амбиций, которые никакой ребенок никогда не сумел бы реализовать.
Прогулка по этим старым коридорам и залам была прогулкой по стране чудес, покинутой гномами, отданной на милость пыли и грязи, выставленной на свет дня, чтобы выцветала и ржавела.
Здание было старым — лет шестидесяти — семидесяти, может, даже восьмидесяти. И хотя его поставили, чтобы оно, подобно Программе, стояло веками, годы уже брали свое. Краска не могла защитить бетон, местами панели крошились и осыпались вместе с краской, а в некоторых местах эти оспины были заделаны цементными латками. А там, где ходили легионы сотрудников, случайные прикосновения оставили на стенах заметные борозды. Полы из керамических плиток, казалось, нисколько не износились, но, с другой