Гофман вскочил и вышел из комнаты.
Через минуту по соседней комнате, где помещалась контора, разнесся его громкий гневный голос. Антонина не слышала слов, но было ясно, что Гофман очень сердится.
Он скоро вернулся и, садясь за свой большой стол, сказал, что она может получить деньги в кассе. Синий карандаш опять появился в его руке.
Антонина не уходила.
Когда она шла в учреждение, в котором столько лет работал ее отец, она меньше всего думала о деньгах.
Ей казалось, что там с ней поговорят о чем-то и — не деньгами, нет — помогут. И этот главный человек Гофман (после того как он кричал в конторе, он не мог не быть главным), этот человек непременно должен был сказать ей что-то очень значительное, например о школе — ведь ей хотелось учиться, — и этот главный и, несомненно, серьезный человек не мог не знать, что ей хочется учиться, что она одна и что такие люди, как Савелий Егорович, никакими школами не интересуются.
Но Гофман что-то черкал синим карандашом и шелестел бумагой.
Вероятно, прошло всего несколько секунд, хоть ей и казалось, что она смотрит, как двигается синий карандаш, по крайней мере час.
Наконец Гофман поднял глаза.
— Вы не пришли на папины похороны потому, что там был священник? — ровным голосом спросила Антонина.
Он прищурился, наклонился к ней:
— Какой священник?
— Служитель культа, — сказала Антонина. — Но папа не был верующим, это все из-за Бройтигама.
— Бройтигам — сволочь! — со спокойной злобой, давно накопившейся и уверенной, произнес Гофман. — И скверно, что некоторые здешние сотрудники его так боятся. Я с ним грызусь насмерть, и он боится меня, потому что я представляю здесь диктатуру рабочих и крестьян. А не пришел я на похороны вовсе не потому, что там был священник. Если хотите знать, у меня у самого папаша в кирку ходит.
— Да что вы? — удивилась Антонина.
— Даю слово! — ответил Гофман. Но тут за его спиной зазвонил телефон, и Антонине пришлось уйти.
Конечно, Гофман был занят и вызвали его по очень серьезному делу, но если бы он еще немножко поговорил с ней, хоть пять минут, хоть три, хоть сказал бы: заходите на досуге. Нет, ничего этого он не сказал. Он только пригрозил в телефонную трубку: «Мы этот вопрос поставим принципиально», — и ушел, скрипя сапогами и ремнем…
И Антонина тоже ушла.
Но потом вспомнила про деньги и вернулась обратно, кассир Поцелуйко уже отсчитал ей червонцы и мелочь — серебро и медяки.
— Надо было жаловаться этому идиоту, — сказал Поцелуйко, высовывая из окошечка свою крысиную мордочку. — Не могла попросить меня: дядя Сидор, пожалуйста, я бедую…
В коридоре ее догнал Савелий Егорович в смешном кургузом синем халатике и сказал, чтобы она получила наверху, в седьмой комнате, бумаги Никодима Петровича.
— Там имеются весьма ценные, — добавил он, — там и папин аттестат зрелости, и свидетельство, и трудовой список, и из реального удостоверение. Возьми.
— Хорошо.
— Ну, как живешь?
— Ничего, спасибо. Татарин за вещи заплатил сто шестьдесят семь рублей.
— Мало. Надо было поторговаться.
— Да я уже торговалась, торговалась…
— Ну ладно, ступай, мне некогда. Только обязательно папины бумаги возьми, не забудь.
— Не забуду.
— А я как-нибудь забегу на днях. Да. Вот еще что. На Невском, возле Садовой, по правой стороне, если отсюда идти, есть фотография — там очень хорошо увеличивают портреты. Возьми карточку, ту, где мы все вместе снимались, вся бухгалтерия, — там он очень хорошо вышел, как живой, — и отнеси, чтобы папин портрет увеличили. Поняла?
— Поняла.
— Сделай это. А раму мы сообразим. Да не грусти смотри, и ешь хорошенько. Утром кашу себе вари…
Получив документы, Антонина села в трамвай, но через остановку раздумала ехать и зашла в кондитерскую.
Хорошенькая румяная приказчица положила на тарелочку два пирожных с розовым кремом и разменяла Антонине трехрублевую бумажку.
«Не пойду в школу, — думала Антонина, слизывая с пирожного крем языком, — что же ходить на одну неделю?»
В записной книжечке на обложке у нее было записано расписание уроков и занятия кружков. Узнав у приказчицы, что нынче среда, она прочла:
«1. Родной язык. 2. Родной язык. 3. Физика. 4. Гимнастика. 5. Обществоведение. 6. Немецкий.
Кружки:
1. Драматический. 2. Певческий».
— Барышня, — веселым голосом спросила хорошенькая приказчица, — миндальные принесли, хотите?
— Дайте одно, — сказала Антонина.
Откусывая сладкое, вязкое и еще теплое пирожное, Антонина думала о том, что сейчас должно быть обществоведение и что Терентьев, вероятно, рассказывает о народовольцах. «Ну конечно, о народовольцах — декабристов еще раньше учили. Желябов, Софья Перовская, такая в черном платье с высоким воротничком, такая причесанная гладенько… Я бы о народовольцах доклад сделала вместе с Аней Сысоевой… Тогда бы Терентьев похвалил бы и даже покачал головой, а уж на что редко хвалит, не то что Берта: две фразы по-немецки без ошибок Чапурная напишет — и уж хорошо. Это потому, что Валька у нее частные уроки берет…»
Потом Антонина думала о драматическом кружке, о том, что уже «Не в свои сани не садись» поставили, а сейчас, наверно, репетируют «Соколенка». Зеликман уже давно сказал ей, что на роль сестры будет «пробовать» ее, Тоню, и Райку Звереву, но что у Райки Зверевой, вероятно, не выйдет — рычит она очень…
Роль сестры нравилась Антонине — такая гордая, убежденная, сознательная и в то же время красиво одетая, не какая-нибудь ведьма или в очках…
Но внезапно Антонина вспомнила, что ей не придется больше ходить в школу, и заплакала, отвернувшись к большому зеркальному окну.
«На службу, — думала она, — на службу, как же так вдруг, на службу? А школа? А гимнастика? И на какую службу? В склад… Старик с бородой. Что я там буду делать? Тоже халатик надену, синенький, как Савелий Егорович».
Она плакала долго, слезы текли по щекам и попадали в рот, соленые, теплые и противные. Подняв глаза, она заметила, что за стеклом витрины стоит мальчишка лет двенадцати — курносый, в серенькой тужурке — и показывает ей язык. Она погрозила ему пальцем и быстро рукавом шубы отерла мокрое лицо. Но мальчишка, видимо, заметил, что она плакала, потому что, скривив мерзкую рожу, принялся собирать слезы в кулак.
Тогда Антонина написала пальцем на стекле «урод» и тоже скривила рожу. Мальчишка долго читал то, что она написала, но прочесть не смог, потому что снаружи было наоборот.
— Дура! — крикнул он.
Антонина не поняла, но догадалась по его губам и одними губами медленно и внятно произнесла: «Сам дурак».