встречаться с Женей глазами.
— Ну, вот что, — сказала Женя, — слышишь, Тоня?…
— Что?
— Надо заниматься.
— А для чего?
— То есть как «для чего»?
— Вот для чего и для чего? Для чего заниматься? Завивать и брить можно без физики.
— Ты с ума сошла, — сказала Женя, — причем тут завивать?
— При том, что все кончится опять завивкой. Я ничего другого не знаю, не умею, наверное, не могу. И опять пойду в парикмахерскую.
— Это кто тебе сказал?
— Я сказала. А если даже и буду знать, что такое трапеция и что такое коллоид, — все равно парикмахерская. Трапеция и молекулы не специальность, с этим не проживешь.
— А с Пал Палычем проживешь? — грубо спросила Женя. — Проживешь?
Она встала с диванчика и растворила окно.
— Только, пожалуйста, не ной, — сказала она, стоя у окна, — этим ты здесь никого не удивишь, не напугаешь…
— Я и не собираюсь…
— И не огрызайся, — сказала Женя, — не злись! Ну, успокойся. Я подожду, а ты успокойся.
Женя высунулась в окно и долго глядела на деревья, на Неву, на зарево от города. Когда она обернулась, Антонина сидела спокойной.
— Ну что, — спросила Женя, — прошло?
— Прошло.
— Теперь давай рассудим, — сказала Женя, садясь рядом с Антониной и беря ее руку в свои ладони, — давай спокойно рассудим. Ты, наверно, волнуешься, почему, дескать, мы с Сидоровым все обещаем, а работы нет. Волнуешься?
— Да.
— Ну, вот видишь. Теперь слушай. Работа будет, и, вероятно, очень интересная.
— А что делать? — краснея пятнами от возбуждения, спросила Антонина. — Какая работа?
— Я не могу еще сказать какая, но очень интересная. За это ручаюсь.
— Мне любую, — сказала Антонина, — лишь бы не в парикмахерской.
— Вот уж и любую. Нет, с любой у тебя не выйдет, — Женя улыбнулась, — ты ведь каприза…
— Я?
— Да, да, каприза! С тобой, Тонечка, возиться и возиться. Только ты не обижайся, ладно? Это, может быть, не так и плохо, но Сидоров тогда — помнишь, в первый вечер? — много верного сказал про тебя.
— Спасибо.
— Видишь, ты уже и обиделась. А на работе с твоими обидами не очень будут считаться, — наплачешься. Там никто тебе в глаза заглядывать не будет — какое, дескать, у тебя сейчас душевное состояние…
— Я знаю.
— Ничего ты не знаешь! — сурово сказала Женя. — Ровно ничего, совершенно. И ты, к сожалению, не одна такая. Много вас еще — вроде тебя — голубушек. Нынче тридцать второй год, а тридцатый ты помнишь? Двадцать девятый? Двадцать седьмой? Для вашей сестры они, дорогая моя, ничем друг от друга не отличаются, кроме беременности, или дурных отношений с мужем, или новой шубы, или обмена комнаты. А между тем у людей за эти годы вырабатывалось миросозерцание, государство наше стало производить, например, трактора, построены огромные заводы, появились грандиозные типографии…
— Это что — лекция?
— Там увидишь. Людей обламывало, эпоха заставляла думать, принимать или отрицать, старые узкие специалисты заражались темпами, размахом, делались людьми нашими, формировались в активных строителей, а у тебя, душенька моя дорогая, даже характера еще нет. То есть, может быть, он и есть, но я в этом не уверена, да просто не знаю, есть или нет. Что у тебя есть и за что мы все тебя любим? Есть норов, перец, смысл какого-то будущего характера, гордость есть, хотя тоже неустановленная, есть упрямство, горячность. И вообще ты милая, — улыбнулась Женя, — милая, что поделать! Что-то есть в тебе очень хорошее. А норов твой, — Женя помедлила, — норов твой, Тонечка, вещь опасная, — я бы так сформулировала. Он никак не направлен. Он — бессмысленное явление, понимаешь? Помнишь, как ты демонстрировала тогда на свадьбе свое счастье с Пал Палычем? Ох, как у тебя опасно глаза тогда блестели! Как ты тогда кривлялась! И как ты на меня посматривала — с вызовом, с неприязнью, с насмешкой.
— А ты заметила?
— Как же это можно было не заметить? Да, о чем это я? О норове. Вот твой норов — ведь это норов был, правда?
— Норов.
— А к чему это дело вело: норов, гордость — все это вместе? К чему? К тому, чтобы вся жизнь прошла бок о бок с Пал Палычем. Голубушка, милая, норов этот еще надо обломать, надо, чтобы он работал на пользу, а не во вред. Зачем он, такой норов, нужен? Такая же штука в работе. Вот тебе захочется свое доказать, а тут, может быть, как раз другой прав, а не ты. Как раз бы послушаться, а норов и не пускает. А если бы ты работала раньше, все эти годы, тебя бы люди — то, что мы называем коллективом — уже обломали бы и норов стал бы неоценимым твоим внутренним качеством…
— Ты это все к чему? — перебила Антонина.
Женя помолчала.
— Я думаю, — погодя сказала Женя, — что тебе надо, пока суд да дело, всерьез подзаняться.
— А зачем про норов?
— Чтоб ты его весь пустила в дело.
— В молекулы?
— Да.
— И в трапецию?
— И в трапецию.
— А почему ты сказала, что я капризная?
— Потому капризная, что отдельная. Сама по себе. И ничего, разумеется, не понимаешь. И вот с вами, еще ничего не понимающими, приходится возиться. Ведь вы — эдакие, особенные, возвышенные, имеете право капризничать, потому что не поняли самого главного, ну а некоторые не захотели понять. Пошли сейчас тебя на работу, ну, скажем, счетоводом или уборщицей в цех. Заверещишь! Не то, скука, подай тебе живое дело, ты не о том мечтала, ты — особенная. А того не понимаешь, что еще не все, далеко не все делают то, что хотят. Многие ли коммунисты работают там, где им хотелось бы работать? Нет! Партия направила, и все тут. Значит, надо! Вот бьется сейчас Сидоров мой с подстанцией нашей — сама слышала, как легко это все дается. А хочет строить нечто совсем другое. Недавно мне и говорит: «Склонности, наклонности — это все хорошо там, где начинается свобода, а какая у нас на Нерыдаевке свобода без электричества! Это еще не свобода, это — необходимость». Ты о таких вещах слыхала? А вообще, знаешь, скучно: думается — как люди сами не понимают, ведь это все так просто… Ну и баста! А сейчас займемся вопросом, ни разу еще нами не затронутым. Поговорим о том, как я буду рожать? Желаешь?
20. Целый мир!
В этот день она тоже встала рано, как вставала всегда, включила на кухне чайник и пошла в ванную полоскаться под холодный душ и петь там, как пела обычно Женя. Утро было сырое, мягкое, глуховатое — с грибным дождичком, немного душное. Ей было очень хорошо под душем, она пела и поднимала руки — то одну, то другую — высоко, туда, где вода еще вся вместе и холодна, сечется и режет. Потом она расчесала