есть, правда?

— Правда.

— Ну, про что же это я говорила?

— Про вложения капитала.

— Да, верно. Так вот! И чего я так волнуюсь, просто непонятно. Я говорила про то, как мне возвратить — не деньги, нет, это ерунда, а другое, то, что вы мне выдали. Ну, как это объяснить? Вот вы как-то там все ко мне относитесь, да?

— Относимся.

— Так ведь я должна за это за все расплатиться?

— Должна, — серьезно сказала Женя.

— А чем?

— Ну, это ты сама знаешь. Ведь знаешь?

— Знаю, — улыбнулась Антонина. — Я все знаю.

Они помолчали. Антонина все улыбалась утомленной и вместе какой-то вызывающей улыбкой.

— Но это все-таки страшно, — сказала она, — быть может, пройдет еще много лет…

— Непременно…

— Я состарюсь.

— Ну?

— И все это будет ни к чему.

— Как ни к чему?

— Не знаю… Ах, право, все равно.

Она с силой потерла лицо руками и откинулась назад на подушку.

— Сколько кутерьмы, волнений, — сказала она, — сколько бессонных ночей… Мне было очень, очень трудно. И смешно. Помнишь, как я к тебе тогда в полночь приехала с Федей на житье? Вот — почему? Мне еще одна вещь вспомнилась сейчас, рассказать?

— Расскажи.

— Это уже давно было, когда я еще замужем за Скворцовым была. Ну вот, надо тебе сказать, что в школе дружила я с девочкой с одной, со Зверевой. Звали ее Рая, Рая Зверева. Хорошая девчонка, толстая такая, хохотушка и задира. Смешно! — Антонина улыбнулась уголком губ. — Грустное, смешное — ничего не понять. Ну так вот: дружила я со Зверевой. Разговаривали, читали кое-что вместе, и я, знаешь, всегда была умнее ее, больше понимала, и она даже у меня спрашивала разные вещи. Ну вот… я школу бросила, тяжело мне жилось, потом поступила в парикмахерскую, потом замуж вышла за Скворцова, потом родила. И пошло… читать бросила, думать бросила. Незачем было думать… Так, посмотришь газету — и тотчас же ко сну клонит… Так и жила. Подруги постепенно растерялись, а Раю свою я и вовсе потеряла из виду. Ну вот. Еду однажды — весной ранней было дело — в трамвае к Московскому вокзалу, с Федей на руках. Он тогда совсем маленьким был. Сижу в вагоне. Потом душно стало, вышла на площадку. Трамвай грохочет, раскачивается, сырой ветер — хорошо, хорошо! Знаешь, бывает иногда такое настроение — ничего, собственно, и нет, а душу щемит. Как будто бы было такое же самое, да лучше, красивее, будто я уже так ехала, и ветер такой же был, и огоньки, но все это совсем замечательно было, а сейчас только так, похоже. А то хорошее, главное, никогда больше не вернется, навсегда потеряно. Бывало у тебя так?

— Бывало, — сказала Женя, — много раз бывало.

— Ну вот, — продолжала Антонина, — еду, одним словом. Федя мой спит, мне грустно, жалко чего-то, щемит. Такое чувство, будто я только что и навсегда пропустила самую лучшую секундочку из всей своей жизни и никогда мне больше не достанется эта секундочка. А тут еще голоса слышу — молодые, веселые. Это на площадке какие-то трое ехали и разговаривали… И понимаешь, до того знакомый один голос, ну просто ужас, до чего знакомый. Может быть, думаю, чудится, настроение, может быть, такое. Нет! Не чудится. Всматриваюсь, вслушиваюсь — и себе не верю. Можешь представить? Райка Зверева. В кожаном пальто, шарф на шее замотан пуховый, беретик тоже пуховый с помпоном, у ног чемоданы стоят. На вокзал, видно, едет. Я к ней. «Райка, говорю, Зверева, ты? — „Я“. Но по глазам видно — не узнает. „Не узнаешь?“ — спрашиваю. „Нет, не узнаю“. — „Не узнаешь Старосельскую?“» Если б ты видела, как она обрадовалась! Слезы даже на глазах выступили. Оказывается, инженер по автотранспорту и едет на практику. Это Райка моя — инженер! Обе мы волнуемся, смеемся, и разговор такой глупый-глупый, — знаешь, в таких случаях непременно глупо разговаривают. Ну то, другое. Посмотрела она Федю моего, похвалила. Спрашивает, счастлива ли я? А мне неловко — тут два ее товарища поглядывают на нас. «Да так, говорю, спасибо, живу». И чувствую — разговор уже не тот, что-то словно оборвалось. И ей не просто, и я слова подыскиваю. Ужасно это — слова подыскивать и чувствовать, что неловко, что она больше меня понимает и что ей жалко… А ей действительно меня жалко было. Смотрит на меня такими глазами, будто хочет сказать: «Как же это так, Старосельская?» И я на нее уже с вызовом поглядываю — да, мол, так, как видишь, и ничем я тебя не хуже, хоть ты инженер. Знаешь, как я это умею, с вызовом? Что-что, а с вызовом — когда угодно! А тут вдруг она говорит, что у нее тоже дочка есть. «Здоровая? — спрашиваю. — Учась, поди, трудно дочку поднять?» И чувствую, что уже обидным голосом спрашиваю. «Здоровая», — отвечает. Удивительно глупо все было. Еще поговорили. О книгах о новых, о театре. Она говорит, я молчу. Что мне сказать, если я не читаю ничего и в театр не хожу? Молчу и думаю: «Еще пять остановок ехать, а трамвай медленно ползет как назло». Взяла и слезла. И глупо так головой ей кивнула: «Пока!» — говорю. Она растерялась, а я пошла с Федей на руках.

Антонина помолчала, робко улыбнулась и, точно удивляясь, сказала:

— А как мне теперь ее хочется повидать, Женечка, милая, просто страх! Я бы ей теперь все сказала начистоту, созналась бы во всем.

— В чем же?

— Да во всем, во всем этом глупом разговоре. Ужасно мне до сих пор стыдно почему-то.

Потом Женя ушла, и Антонина села заниматься. У нее горели щеки. «Слишком много говорю, — подумала она, перелистывая книгу, — болтлива стала. И все ерунда: капитал, взаймы… Что такое? Заниматься, заниматься, дорогой товарищ, заниматься и еще раз заниматься».

На другой день вечером она занималась с Женей, и Женя ее похвалила. Потом они обе позвонили по телефону Заксу. Закс велел явиться к нему «завтра, часам к восьми вечера, но не опаздывать».

5. Жаркое время

Иногда ей казалось, что она не выдержит.

На комбинате было все больше и больше работы, Закс становился все требовательнее, Федя тоже хотел видеть «свою родную маму», Женя была настойчивым и придирчивым педагогом, а времени в сутках по-прежнему — двадцать четыре часа и ни минутой больше.

И все-таки все шло отлично.

Холодные дожди с пронизывающим, мозглым ветром внезапно сменились жарой. Иногда бывали грозы — с пыльными вихрями, с гудящим веселым громом, с продолжительными ночными молниями. Тогда очень уютно было заниматься под сонное Федино причмокивание, под его коротенькие вздохи, под стук дождя в стекла; было уютно наливать себе ночью в кухне горячий чай и пить его стоя, думая над тетрадкой, хрустя сахаром. Было уютно съесть что-нибудь, когда все в квартире спят. Было уютно встречать, занимаясь, рассвет, видеть зарю, следить за остатками ночных туч, разгоняемых утренним ветром. Или ночью, когда ничего не понимаешь и глаза слипаются от усталости, вдруг распахнуть набухшее, сырое окно — и сразу отскочить, и смотреть потом, как капли дождя влетают в комнату, скачут на подоконник, на пол, слушать глухие дальние раскаты грома и вдруг вздрогнуть, захлопнуть окно, опустить занавеску и долго ходить по коридору — тихонько, чтоб не скрипели половицы, и чувствовать, что томишься и ждешь чего-то, прислушиваться со страхом и радостью.

Она мало спала, похудела, как-то даже почернела лицом. Федя совсем от нее отвык. Она теперь редко укладывала его спать — в это время занималась обычно у Закса. Сидоров все точно бы приглядывался к ней, заходил порой в комнату, бормотал свое «тыр-мыр», спрашивал о чем-то, она никогда сразу не

Вы читаете Наши знакомые
Добавить отзыв
ВСЕ ОТЗЫВЫ О КНИГЕ В ИЗБРАННОЕ

1

Вы можете отметить интересные вам фрагменты текста, которые будут доступны по уникальной ссылке в адресной строке браузера.

Отметить Добавить цитату