— Фокыч, я новенького привел…
— Ну-к што ж… Веди в контору, там Юханцев, он запишет.
Приходим в контору. За столом пишет высокий рыжий солдатского типа человек. Стали у дверей.
— Тебе что, Ванька?
— Вот новенького привел. Юханцев оценил меня взглядом.
— Ладно. В кубовщики. Как тебя писать-то?
— Алексей Иванов.
— Давай паспорт. — У меня нет.
— Ладно. Четыре рубля в месяц. Отведи его, Ваня, в казарму.
А потом ко мне обратился:
— Поешь, выспись, завтра в пять на работу. Шастай!
Третья казарма — длинное, когда-то желтое, грязное и закоптелое здание, с побитыми в рамах стеклами, откуда валил пар… Голоса гудели внутри… Я отворил дверь. Удушливо-смрадный пар и шум голосов на минуту ошеломил меня, и я остановился в дверях.
— Лешай, чего распахнул! Небось, лошадей воровал, хлевы затворял!
Услыхал я окрик и вошел.
Большая казарма. Кругом столы, обсаженные народом. В углу, налево, печка с дымящимися котлами. На одном сидит кашевар и разливает в чашки щи. Направо, под лестницей, гуськом, один за одним, в рваных рубахах и опорках на босу ногу вереницей стоят люди, подвигаясь по очереди к приказчику, который черпает из большой деревянной чашки водку и подносит по стакану каждому.
— Эй, ты, новенький, подходи! — крикнул он мне.
Я становлюсь в очередь и тоже получаю стакан сивухи и сажусь к крайней чашке, за которой сидело девять человек.
Здоровенный рыжий безусый малый крошит говядину на столе и горстями валит во щи. Я напустился на горячие щи.
— Ишь ты, с воли-то пришел, как хрястает, поглядеть любо! — замечает старичонка с козлиной бородкой.
— А тебе завидно, ворона дохлая?
— Не завидно, а все-чки…
Свалили в чашку говядину. Сбегали к кашевару, добавили щей. Рыжий постучал ложкой.
— Таскай со всем!
Вкусно пахли щи, но и с говядиной ели лениво. Так и не доели, вылили. Наложили пшенной каши с салом… Я жадно ел, а другие только вид делали.
— Что это никто каши не ест? — спросил я соседа.
— Приелась. Погоди с недельку, здесь поработаешь — и тебя от еды отвалит… Я похлеще тебя ашал, как с воли пришел, а теперь и глядеть противно.
А я прожил на заводе с лишком четыре месяца, а ел все время так же, как и сегодня: счастье подвезло.
Понемногу все отваливались и уходили наверх по широкой лестнице в казарму. Я все еще не мог расстаться с кашей. Со мной рядом сидел — только ничего не ел — огромный старик, который сразу, как только я вошел, поразил меня своей фигурой. Почти саженного роста, с густыми волосами в скобку, с длинной бородой, вдоль которой двумя ручьями пробегали во всю ее длину серебряные усы.
А лицо землисто-желтое, истомленное, с полупотухшими глубокими серыми глазами… Его огромная ручища с полосками белил в морщинах, казалось, могла закрыть чашку…
Он сидел, молчал, а потом этой жесткой, как железо, рукой похлопал меня по плечу.
— Кушай на здоровье. Будешь есть — будешь жив… Главное, ешь больше. Здесь все в еде…
— А вот ты, дедушка, не ешь.
— Мне не к чему… Я умирать собираюсь, а тебе еще жить да жить надо… Гляжу я на тебя и радуюсь. По душе ты мне сразу пришелся…
— Спасибо, дедушка, и ты мне тоже… А то ведь у меня здесь все чужие.
— Здесь все друг другу чужие, пока не помрут… А отсюда живы редко выходят. Работа легкая, часа два-три утром, столько же вечером, кормят сытно, а тут тебе и конец… Ну эта легкая-то работа и манит всякого… Мужик сюда мало идет, вреды боится, а уж если идет какой, так либо забулдыга, либо пропоец… Здесь больше отставной солдат работает али никчемушный служащий, что от дела отбился. Кому сунуться некуда… С голоду да с холоду… Да наш брат, гиляй бездомный, который, как медведь, любит летом волю, а зимой нору…
— Нет, я только до весны… С первым пароходом убегу…
— Все, брательник, так думают. А как пойдут колики да завалы, от хлеба отобьет — другое запоешь… Ну да ладно, об этом подумаем… Ужо увидим.
— А сколько тебе годков, дедушка?
Старик поднял голову, и глаза его сверкнули на меня.
— Без малого с лишком около того…
И опять положил пудовую ручищу на мое далеко не слабое плечо.
— А ты вот што: ежели хошь дружить со мной, так не трави меня, не спрашивай, кто да что, да как, да откеля… Я того, брательник, не люблю… Ну, понял? Ты, я вижу, молодой да умный… Может, я с тобой с первым и балакаю. Ну, понял?
— Ладно, понял, так и будет.
— А звать меня Иваном, и отец Иван был.
— А меня Алексей Иванов.
— Ну вот, оба Иванычи! — и как-то нутром засмеялся. — Ведь я тебя не спрашиваю, кто ты, да что ты? А нешто я не вижу, что твое место не здесь… Мое так здесь, я свое отхватал, будя. Понял?
— Понял.
— А теперь спать пойдем, около меня на нарах слободно, дружок спал, в больницу отправили вчера. Вот захвати сосновое поленце в голову, заместо подушки — и айда.
И сильно хромая, стал подниматься на лестницу.
Измученный последними тревожными днями, я скоро заснул на новой подушке, которая приятно пахла в вонючей казарме сосновой коркой… А такой роскоши — вытянуться в тепле во весь рост — я давно не испытывал. Эта ночь была величайшим блаженством. Главное — ноги вытянуть, не скрючившись спать!
Сквозь сон я услыхал звонкий стук и вместе с тем колокол в соседней с заводом церкви. Звонили к заутрени, а в казарме сторож стучал деревянной колотушкой и нараспев кричал:
— Подымайтесь на работу, ребятушки, подымайсь!
— Эх, каторга жизнь… А-а-а… — зевал кто-то спросонья.
— На работу, ребятушки, на работу-у!
— Чего горланишь, дармоед сорокинский?
— Что ты, окромчадал, что ли, орешь! — слышались недовольные голоса с поминанием родителей до седьмого колена. И над всем загремело:
— На пожаре ты, что ли, дьявол!
Это рявкнул на сторожа вскочивший с нар во весь свой огромный рост Сашка, атаман казармы, буян и пьяница.
— Встал, так и не буду. Чего ругаешься? — испуганно проворчал сторож, пятясь к лестнице.
Недалеко от меня в углу заколыхалась груда разноцветных лохмотьев, и из-под нее показалась совершенно лысая голова и опухшее желтое лицо с клочком седых волос под нижней губой.
— Гляди, сам паршивый козел из помойной ямы вылезает, становись, ребята! — загрохотал Сашка.
Ему в ответ засмеялись. Козел ругался и бормотал что-то…
Понемногу все поднялись, поодиночке друг за другом спустились вниз, умывались на ходу, набирая в рот воды и разливая по полу, чтобы для порядка в одном месте не мочить, затем поднимались по лестнице в казарму, утирались кто подолом рубахи, кто грязным кафтаном.